Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не один Маркевич его не понимает. Прислали письма Вяземский и Борис Перовский, озадаченные образом сатаны. Ну ладно уж, он пожертвует министром народного просвещения, чей облик принял сатана, а ведь это понадобилось Толстому, «чтобы показать два крайних проявления одного и того же образа, одно - величественное, другое - смехотворное».

Толстой читал «Дон-Жуана» Каткову и Аксакову.

- Ваш Дон-Жуан - тройная перегонка подлеца, - ругался побагровевший от негодования Иван Аксаков. - Он недостоин покровительства ангелов. Человек, который перебегает от женщины к женщине, - негодяй, а искание идеала - лишь предлог для таких негодяев!

Катков больше говорил о вялости некоторых сцен и необъяснимой внезапности смены настроений героя. На другой день, однако, Аксаков уже уверял Толстого, что произведение по своим художественным достоинствам из ряду вон выходящее, несмотря на его недостатки, и советовал взять с Каткова за опубликование поэмы в «Русском вестнике» не менее пятисот рублей.

Что говорить, Толстому нравилось играть роль жреца «чистого искусства», и даже в негодовании Аксакова он видел стремление большинства писателей быть тенденциозными, проводить мысль, стремясь более к дидактичности, нежели к художественности. Разумеется, он любит и уважает Ивана Аксакова всем сердцем, но тот скорее суровый гражданин, чем художник.

Толстому же, как и Тютчеву, ближе слова гётевского певца, которые перевел Константин Аксаков.

Пою, как птица волен, я,
Что по ветвям летает,
И песнь свободная моя
Богато награждает.

Для обнародования своих мыслей Толстому понадобилось прибегнуть к излюбленному поэтами средству - составить манифест, каковым и явилось «Письмо к издателю», опубликованное в «Русском вестнике» через три месяца после появления там «Дон-Жуана». Именно оно, написанное с позиций «чистого искусства», и послужило вызовом общественному мнению. Формулировки Толстого очень четки и недвусмысленны. Они объясняют многое в его настроениях и характере его творчества, а потому стоит привести конспект их, полный раскавыченных цитат.

Россия кипит, завязываются и разрешаются общественные вопросы, публика охладела к искусству, появилось много приверженцев мнения, что искусство без применения его к какой-нибудь гражданской цели бесполезно и даже вредно. «Искусство уступило место административной полемике, - пишет Толстой, - и художник, не желающий подвергнуться порицанию, должен нарядиться публицистом, подобно тому как в эпохи политических переворотов люди, выходящие из домов своих, надевают кокарду торжествующей партии, чтобы пройти по улице безопасно».

Нет, не то чтобы он, Толстой, выступал против общественных преобразований, но нельзя же вместе с водой выплескивать и ребенка. Отвергать искусство или философию во имя непосредственной пользы - это все равно что не желать заниматься механикой, чтобы иметь побольше времени строить мельницы или плавильные печи в каждом дворе.

Он понимает, что возводить государство на более высокую степень законности и свободы необходимо. Но что такое законность и свобода, если они не опираются на внутреннее сознание народа, если существуют лишь материальные побуждения? Пища, одежда и прочее - все это важно, но никакое лучшее общество не сможет существовать без духовного развития человека, который сам безотчетно стремится к прекрасному. Всякий народ обладает врожденным чувством прекрасного, которое может легко улетучиться, если его глушить. Считать это чувство роскошью, стараться убить его, работать только для материального благосостояния - значит отнимать у человека его лучшую половину, «низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят».

Художественность и гражданственность должны жить рука об руку и помогать друг другу. Колесница с одним колесом будет тащиться на боку. Однако общество теперь занято лишь непосредственными жизненными интересами, и он, Толстой, посвятивший себя «искусству для искусства», выглядит еретиком. Так вот, зная, что публика встретит его доводы холодно и неприязненно, он все же решился опубликовать драматическую поэму «Дон-Жуан», не имеющую никакой практической пользы. В одном кругу, он слышал, его осудили так:

- Что он пришел толковать о каком-то испанце, который, может быть, никогда не существовал, когда дело идет о мировых посредниках?

Для кого же он писал? Он верит, что найдутся люди, у которых при чтении зародится какая-нибудь новая мысль или новое чувство. Художник, оказавшийся в роли Робинзона, не способен петь. Ему необходима среда, иначе он будет как свеча, которая горит в пустоте, и лучи ее ни во что не упираются.

Говорят, в «Дон-Жуане» есть подражания «Фаусту» Гёте. Ссылаются на сходство внешней формы прологов - в обоих произведениях выведены на сцену злой дух и добрые духи. И Толстой разъясняет: форма пролога заимствована из средневековых мистерий и является достоянием не Гёте, а всех писателей. «Значение пролога «Фауста» - это борьба в человеке света и тьмы, добра и зла. Значение пролога «Дон-Жуана» - необходимость зла, истекающая органически из существования добра». Уж скорее надо было обвинить его в подражании Тирсо де Молина, Мольеру, Байрону, Пушкину, сочинителю либретто моцартовской оперы аббату Да-Понте, всем тем, кто, воспользовавшись вечной темой искусства, пытался всякий раз по-новому говорить о том, как мучаются люди, стремясь к совершенству, вступая в разлад с самими собой и с обществом.

«Дон-Жуан» привел нас к осени 1861 года, к упрямому отстаиванию права на существование «чистого искусства», но для этого были свои причины, и к ним надо возвращаться.

Добившись бессрочного отпуска в 1859 году, Толстой не замкнулся в башне из слоновой кости, не стал заниматься «чистым искусством», жрецом которого он хотел бы стать. Жизнь упрямо вторгалась во все, что бы он ни создавал, и на поверку выходило, что «чистого искусства» почти нет, а если и есть оно, то существование его равно мигу...

Наступила пора упорных раздумий и работы, осмысления своего места в жизни. И вот тут-то оказалось, что он не может прийти к согласию ни с одним из течений общественной мысли, направленных против существующего строя, ни самим строем. Он старался обойтись здравым смыслом в суждениях, отметал крайности, подмечал недостатки в любом тенденциозном проявлении и слишком часто говорил правду, а этого не прощают... Можно говорить правду, прикрываясь личиной дурака, можно изысканно шутить, как это было, когда складывался образ Козьмы Пруткова, но не дай бог вам идти напролом с вашей правдой и высказывать ее с наивным благородством князя Серебряного, в котором кое-кто совершенно справедливо угадывает упрощенные черты личности самого Алексея Толстого. Он рыцарь, фигура архаичная уже во времена Сервантеса, герою которого не откажешь в уме, а порой и в здравом смысле. И тем более нелепо выглядит рыцарская прямота в многообразии общественных отношений XIX века. Однако бессмертный Дон-Кихот, порожденный всеобъемлющей иронией Сервантеса, через века протягивает руку графу Алексею Толстому. Но чего-чего, а простоты Никиты Серебряного и наивности Дон-Кихота в Толстом не найдется ни на грош. Он ироничен, наш герой, он остроумен. Разве что по отношению к самому себе он бывал убийственно серьезен. Это одновременно и ахиллесова пята его, и сила, дававшая ему возможность писать искренне, интересно и внятно, что по сию пору прокладывает его произведениям прямую дорогу к уму и сердцу читателя.

Ничто не вызывает столько противоречивых суждений, как цельная натура. Пусть это звучит парадоксом, но пример отношения к Толстому тому порукой. Невозможность подверстать его к любому из списков раздражает людей, тяготеющих к систематизации. Чего стоит одно его кредо:

Двух станов не боец, но только гость случайный,
За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
И к клятве ни один не мог меня привлечь;
Союза полного не будет между нами -
Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя,
Пристрастной ревности друзей не в силах снесть,
Я знамени врага отстаивал бы честь!
66
{"b":"106798","o":1}