Из этого отпуска Толстой вернулся лишь через год. «По-видимому, - пишет биограф поэта А.А. Кондратьев, - какая-то серьезная причина заставила графиню держать сына столь долгое время вдали от Петербурга». У матери с сыном была ссора, окончившаяся выражением горячей сыновней любви и обещанием слушаться во всем.
Она и в Петербурге держит его при себе. С ней он делает визиты к ее сверстницам, возит ее в театр и на концерты. Если ему случалось быть в обществе без Анны Алексеевны, графиня не ложилась спать до его прихода, как бы поздно он ни возвращался. Она страшно растолстела, задыхалась и могла спать только на матраце, постеленном на полу.
Алексей Толстой, напротив, чувствовал себя прекрасно. Художник П.П. Соколов в своих воспоминаниях рассказывает об одной встрече у Владимира Александровича Соллогуба, жене которого, Софье Михайловне, урожденной Виельгорской, он давал уроки рисования. Хозяева задержались. В гостиной у рояля стоял высокий, пышущий здоровьем человек с высоким белым лбом. Он обласкал художника взглядом и сказал:
- Чем нам врозь поглядывать друг на друга... присядемте-ка вот сюда. Ведь вы художник Соколов? А позвольте вас спросить, почему вы так пристально на меня смотрели?
- Да потому что вы обладаете таким здоровым цветом лица, что мне, художнику, крайне в диковинку встретить нечто подобное в Петербурге.
- Да, этому я обязан всецело только деревенской жизни. Ведь я постоянно живу в деревне, охочусь, вожусь со своими собаками и беру все, что может дать мне наша общая мать-природа. Но мы с вами еще незнакомы...
Высокий человек встал и подал руку.
- Алексей Толстой... Очень буду рад встретиться с вами. Ведь вы знаете Жемчужникова? Не литератора - тот мой друг, - а художника. Так вот, я у него бываю, и мы можем у него встретиться.
Очерчивается круг людей, с которыми Толстой общался в то время. Это его двоюродные братья Жемчужниковы, это Виельгорские и Соллогубы, это и те, кто посещал салоны Карамзиной, вдовы историка, и знаменитой некогда Авроры Демидовой, обеды Владимира Одоевского, к которым подавали омерзительно пахнувшие «химические соуса», сотворенные хозяином «научным способом»... Бывал там Федор Иванович Тютчев, неизменно остроумный, великолепный рассказчик. Соперничал с ним Вяземский. Толстой встречал там Гоголя, Некрасова, Панаева, поэтессу Ростопчину, Бенедиктова...
Сохранившиеся документы 1848 года опять же говорят о внешних событиях жизни Алексея Толстого. Вот пухлое дело, разбиравшееся в сенате «О захватах и других самоуправных поступках, произведенных крестьянами помещицы Уваровой в имении, называемом Шведским хутором». Это давняя тяжба между законными отпрысками графа Разумовского, которые представлены его дочерью Екатериной Алексеевной Разумовской, а в замужестве Уваровой, и Перовскими - «побочными». Дело началось еще при жизни Алексея Перовского из-за косьбы на лужке на речке Мойсеевке, когда между крестьянами начались драки, за которыми последовали аресты и разбирательства, новые драки, порубки леса, захваты бортовых деревьев. Дело тянулось десятки лет (кус немалый - на хуторе Шведском было 2437 десятин), и выиграли его Перовские, которых формально представлял Алексей Толстой. Из документов известно, что поверенным его был дворовый Данила Гаврилов Архипенко, что самого Толстого, жившего тогда в 1-й Адмиралтейской части, во 2-м квартале, в доме под N30/117, вызывали в канцелярию «для учинения рукоприкладства под выпискою из дела». 28 октября 1848 года пристав доносил, что Толстой находится в Царском Селе в доме Кобылянского. Толстой равнодушно подписывал длиннейшие кляузы, составлявшиеся поверенными.
В том же году Толстой получил такое свидетельство от морского министерства: «Сим объявляется всем и каждому, кому о том ведать надлежит, что предъявитель сего Граф Алексей Константинович Толстой, на основании Высочайше утвержденного 25 сентября 1846 года Устава Императорского С.-Петербургского Яхт-Клуба, внесен февраля 6-го дня 1848 года в список сего клуба под N 24-й...»
Этот документ давал ему права, о которых мы поговорим в дальнейшем...
И на службе и в свете Толстой встречался с одними и теми же людьми. В списках его сослуживцев по II отделению числятся князья Одоевский, Львов, Мещерский, Шаховской, Долгоруков, Юсупов, Щербатов, Урусов, графы Шувалов, Рибопьер... Фамилии громкие, но ни один из них не оставил какого бы то ни было следа в духовной жизни Толстого, и если есть упоминания о них в его переписке, то по самым незначительным случаям.
Пышные дворцовые церемонии, присутствие на бесконечных парадах и балах, встречи с императором и его наследником, высшими сановниками государства - все это для него каждодневная рутина, осмысливавшаяся Толстым с досадой, которая едва сглаживалась иронией.
И на службе и при дворе Толстой держится с большим достоинством. Его громадная физическая сила, рост, осанка, остроумие, которое избавляет его от слишком назойливых придворных, поездки на охоту с наследником престола и многое другое создает ему неуязвимую репутацию, позволяет жить и на виду и в то же время особняком...
Вот ему уже тридцать лет. И за тридцать. Он в чинах. Неженат - маменька усердно расстраивала налаживавшиеся было его отношения с ненавистными ей представительницами слабого пола, всякий раз увозя или отправляя Толстого подальше, предпочтительно за границу.
Но так ли уж пусто и бессмысленно протекали его дни? Все ли «в жизни светской, в жизни душной», под «личиной равнодушной»?
К 1848 году относится первая мимолетная встреча Алексея Константиновича Толстого и Софьи Андреевны Миллер. Подробности этой встречи неизвестны, и можно было бы вовсе не упоминать о ней, если бы не новая встреча через три года, преобразившая Толстого. В потоке писем, хлынувшем к Софье Андреевне после этой встречи, очень много признаний, касающихся «жизни внутренней» начиная с времен давних...
«У меня были внутренние бури, доводившие меня до желания биться головой об стену. Причиной этого было лишь возмущение против моего положения...»
Он бьется в золотой клетке, созданной для него родственниками, всем строем жизни, которую придумали дня него. Как ему вырваться? Как попасть в общество людей, любящих искусство, и вернуться к тому, для чего он предназначен природой?
«Но как работать для искусства, когда слышишь со всех сторон слова: служба, чин, вицмундир, начальство и тому подобное?
Как быть поэтом, когда совсем уверен, что вас никогда не напечатают, и вследствие того никто вас никогда не будет знать?
Я не могу восторгаться вицмундиром, и мне запрещают быть художником; что мне остается делать, если не заснуть? Правда, что не следует засыпать и что нужно искать себе другой круг деятельности, более полезный, более очевидно полезный, чем искусство; но это перемещение деятельности труднее для человека, родившегося художником, чем для другого...»
Служба? Он бы рад быть полезным, но ведь большинство людей «под предлогом, что служат, живут интригами, одна грязней другой».
Как он завидует людям, которые наряду со службой занимаются еще и искусством! У них и лица другие. «Так и видно, что в них живут совсем другие мысли, и смотря на них, можно отдохнуть».
Он убежден, что «для служебной жизни» не рожден и пользы ей принести может мало.
«Я родился художником, но все обстоятельства и вся моя жизнь до сих пор противились тому, чтобы я сделался вполне художником.
Вообще вся наша администрация и общий строй - явный неприятель всему, что есть художество, - начиная с поэзии и до устройства улиц...
Я никогда не мог бы быть ни министром, ни директором департамента, ни губернатором...»
Но выбора у него нет. В России стараются всех запихнуть в одну форму, в служебную.
«Иной и влезет, а у другого или ноги длинны, или голова велика - и хотел бы, да не впихаешь!
И выходит из него черт знает что такое.
Это люди или бесполезные, или вредные, но они сходят за людей, отплативших свой долг отечеству, - и в этих случаях принята фраза: «Надобно, чтобы каждый приносил по мере сил пользу государству».