Иуда очнулся от своего забытья, подумал и вдруг начал с пафосом читать наизусть:
– «И ты, Вифлееме, земля Иудова, ты нисколько не меньше между князей иудейских, ибо из тебя изыдет вождь, который править будет народом моим, народом израильским!» И вот как раз в Вифлееме, куда направился Иосиф на перепись, согласно безбожному декрету императора, исполнились дни Марии, и она родила этого сына… Из Вифлеема, значит, происходит Иисус, и знайте к тому же, – прибавил он таинственно, возбужденно потрясая в воздухе рукой, – из дома Давидова происходит он, как мы проследили и высчитали.
Последние слова произвели сильное впечатление: Лазарь приподнялся на локте, точно желая встать, причем лицо его стало бледно как смерть. Симон застыл, как стоял, с поднятою кверху головой и, казалось, всматривался своими выцветшими глазами в далекое небесное видение. Марфа беспокойным взглядом окидывала лица мужчин, перебегая от одного к другому и ища у них правды.
Меньше всех была взволнована Мария; она слишком далеко уж отошла от верований, надежд и упований своих окружающих, чтоб быть в состоянии понять чувства, возбуждаемые в них принесенными Иудою вестями; к тому же она не доверяла Иуде, помня, как он наскоро сочинял ей фантастические истории, которыми вскружил ей голову до того, что она отдалась в его власть. Она считала его теперь не разбирающимся в средствах лгуном и подозревала какую-нибудь хитрость. Она оценивала его верно, но лишь отчасти. Иуда был от природы человек непостоянный и легкомысленный. Он измышлял, но делал это не всегда сознательно, часто увлекаемый пылким воображением, бурным темпераментом, который легко заставлял его перебрасываться от одной крайности в другую; его безудержная фантазия бессознательно преувеличивала и приукрашала действительность в пользу того, что он сам желал в ней видеть или показать другим.
Обладая недюжинными способностями, несмотря на недостаток образования, он имел большой запас схваченных тут и там сведений, проницательный ум и большой житейский опыт, который позволял ему недурно разбираться в запутанных делах этого потерявшего под собою почву, раздираемого разладом, внутренне распадающегося и сжатого железным обручем Рима краем, какой представляла в то время Иудея.
На этой постоянно как будто сотрясаемой и пылающей почве Иуда с ранней молодости начинал строить здание честолюбивых мечтаний во что бы то ни стало возвыситься, хотя бы для этого пришлось перейти через кровь и грязь; но недостаток постоянства в планах, какой-то безумный порыв торопливого нетерпения, которое гнало его с места на место, развевали в прах его остроумно задуманные начинания. Проходили годы, а Иуда оставался все таким же бездомным бродягой, каким родился.
Одно время он носил белую одежду, шарф вместо пояса и небольшой топорик иессеев, которые вели коммунальную жизнь, но не выдержал испытания строгой секты, устранявшей из жизни всякое наслаждение как зло. Потом ему захотелось во что бы то ни стало изучить Священное писание, но ни сухая схоластика, ни туманный мистицизм не могли согласоваться с его живым, реально настроенным умом. Находясь потом в услужении у священников-саддукеев, он проникся их холодным эпикуреизмом и в глубине души начал сомневаться в святости предписаний сурового ритуала. Зато в мелких уличных бунтах, беспорядках и смутах он чувствовал себя в своей стихии, но всегда умел вовремя уйти, когда дело принимало неблагоприятный оборот. Таким, например, образом, примкнув к Иоанну Крестителю, он позорно отрекся от пророка, когда тот был заключен в темницу, хотя во времена его успеха считался горячим его поклонником, не будучи, однако, единомышленником, потому что постоянные призывы к покаянию, аскетический образ жизни, вечно укоризненный тон отшельника в корне противоречили его чувственной, раздраженной неуспехом, преисполненной страстных порывов и желаний натуре.
Соприкосновение с Христом произвело на Иуду необыкновенно сильное впечатление.
Привлекательный образ прекрасного юного мужа, который не отказывается от вина, цветов, женщин, веселья и в то же время собирает вокруг себя простой народ и утверждает, что первые будут последними, а последние будут первыми, мало заботится о соблюдении ритуала, отвергает долгие богослужения и посты, исключает посредничество между людьми и предвечным лицемерных священнослужителей и в смутных еще пока притчах предсказывает чуть ли не ниспровержение существующего порядка, сразу увлек Иуду.
Слушая с любопытством рабби, он ощущал всей грудью свежесть и новизну не встречавшегося дотоле учения. Он знал с уверенностью, что это, несомненно, муж божий, но совершенно непохожий на прежних пророков, на первый взгляд как будто бы верный закону, в действительности же еретик и отступник, разрушающий старое, стремящийся к новому, удивительно всепрощающий к слабым и униженным, к падшим и грешникам, строгий к богатым и добродетельным фарисеям.
Это отношение учителя восхищало его, но в то же время преисполняло страхом перед опасными последствиями, поэтому, несмотря на то что в душе он стал его горячим приверженцем, он скрывал действительные свои чувства, сохраняя вид равнодушного зрителя.
Но когда, однако, Иисус начал упоминать о близящемся в скором времени царстве, об участии в этом царстве его учеников и, несмотря на дурную славу, не только призвал его, Иуду, в число ближайших, но даже отличил, назначив его на единственную в общине должность казначея, Иуда, понимая это царство совершенно по земному, дал сразу увлечь себя горделивым мечтам о таких высоких достижениях, о каких до того не смел мечтать и которые теперь показались ему вполне возможными, близкими временами – обеспеченными. Видя, как растет круг приверженцев помазанника, как сам учитель становится все смелее и смелее, как усиливаются его влияние и могущество, как увеличиваются его мудрость и милость, как он приобретает славу чудотворца, судит, отпускает грехи и карает – положительно властвует, – Иуда первый стал предполагать, что это, может быть, тот предвозвещенный, более чем пророк, которого униженный народ Израиля призывал со все растущей тоской и страстью, муж мести и суда, который примет власть и почести, чтобы все народы и языки служили ему.
Ошеломленный, пожалуй, испуганный даже этой мыслью, он отделился от сопровождавшей Иисуса толпы, чтоб прийти в себя, и явился в Иерусалим, где давно не бывал.
Он понимал, что завоевание Галилеи ничего не значит, поскольку Иудея и ее столица, Иерусалим, святыня всего народа, твердыня священнослужителей, не подчинится власти Христовой. Поэтому он решил исследовать здесь почву и развил лихорадочную деятельность, но вскоре убедился, что об учителе знают здесь очень немного, почти ничего, кроме каких-то смутных слухов, которые трактовались с полным пренебрежением, как тысячи других слухов, в изобилии рассеиваемых по оживленному, полному сносимых из разных концов света новостей, шумному и говорливому городу. Ввиду такого положения вещей он решил действовать осторожно и своим рассказам об Иисусе придавал тон, приноровленный к настроению слушателей: то горячей веры, то недоверчивого скептицизма, тщательно скрывая свою собственную связь с личностью рабби.
Среди многочисленных известий, которые, в свою очередь, были сообщены ему, он узнал случайно о пребывании в Вифании семьи Лазаря, которую он совершенно потерял из виду, а известие, что пресловутая иерусалимская гетера Магдалина, о которой он кое-что слышал, эта та самая Мария, потрясло его до глубины души.
В нем вспыхнули долго не дававшие ему покоя и с трудом зарубцевавшиеся воспоминания об упоительном наслаждении, по которому он так часто тосковал, о котором тщетно пытался забыть, призрак которого преследовал его в знойных снах.
Образ прекрасной девушки предстал перед ним как живой в памяти во всей своей красоте, и пламень неудержимой страсти охватил его с ног до головы, как тогда, когда он повалил ее на сочную траву, сорвал повязку с ее бедер и, ослепленный, обезумевший, сам потерял сознание, покорил ее, пораженную испугом, и разбудил в ней дикое желанное страдание.