– Уже тогда Кусями с Соросаки были друзьями, каждый вечер они ходили есть сладкую фасоль, вот теперь в наказание за это Кусями страдает хроническим несварением желудка. По правде говоря, Кусями следовало бы умереть раньше Соросаки, ведь это он объедался фасолью.
– Удивительная логика. Вспомни лучше, как ты под видом гимнастики каждый вечер отправлялся с бамбуковой рапирой на кладбище, начинавшееся за нашим домом, и колотил по надгробьям, пока однажды тебя не поймал монах и не задал нахлобучку. Это почище моей сладкой фасоли будет, – не желал сдаваться хозяин.
– Ха-ха-ха, правильно. Монах еще сказал: «Перестань стучать палкой по головам усопших, не нарушай их вечный сон». Да я что, подумаешь, бамбуковая рапира, то ли дело наш Судзуки-генерал. Вздумал бороться с памятниками, штуки три, кажется, повалил.
– Тогда монах действительно страшно разозлился. «Чтоб немедленно, кричит, на место поставил». – «Подождите, говорю, пока рабочих найму». А он мне: «Никаких рабочих. Если не поднимешь их сам и тем самым не выразишь свое раскаяние, то оскорбишь души усопших».
– Да, вид у тебя тогда был не очень привлекательный. Помню, как ты в одной рубашке и фундоси [117] пыхтел в луже…
– И как ты мог все это так спокойно зарисовать! Я редко когда сержусь, но в ту минуту выругался от души. Ну и наглец, думаю. Я никогда не забуду, какую ты тогда отговорку придумал. А ты помнишь?
– Где уж там помнить, что было десять лет назад. Единственное, что я еще помню, это надпись, которая была вырезана на том памятнике: «Кисэн-индэн Кокаку-дайкодзи, Анъэй 5 год дракона, январь». Это был изящный памятник в старинном стиле. У меня даже была мысль увезти его с собой на новое место жительства. Прелестный памятник в готическом стиле, отвечающий всем законам эстетики. – Мэйтэй снова захотел поразить собеседников своей осведомленностью в вопросах эстетики.
– Все это так, но какую ты тогда придумал отговорку… «Я намерен посвятить жизнь изучению эстетики, – как ни в чем не бывало заявил ты, – а поэтому мне необходимо накапливать материал для своей будущей работы, зарисовывая по возможности все то интересное, с чем приходится сталкиваться в жизни. "Ах, бедный", "Ах, несчастный" – эти слова, которые есть не что иное, как выражение личных чувств, не должны срываться с уст человека, столь преданного науке, как я». Я тоже пришел к выводу, что ты слишком бесчувственный человек, схватил грязными руками твой альбом и разорвал его в клочки.
– И как раз в эту минуту надломился и погиб навсегда мой многообещающий талант художника. Ты погубил его. И я затаил против тебя злобу.
– Не морочь мне голову. Это я должен был злиться.
– Мэйтэй уже тогда слыл хвастуном, – снова вмешался в беседу хозяин, покончивший со своей пастилой. – Я не помню случая, чтобы он выполнил свое обещание. Когда же его призывают к ответу, он не желает признавать своей вины, а старается как-нибудь вывернуться. Однажды, когда за оградой храма цвела сирень, он сказал: «Еще до того как отцветет эта сирень, я напишу трактат на тему: "Основы эстетики"». – «Ничего у тебя не выйдет, – сказал я ему. – Это ясно». А Мэйтэй мне и говорит: «Может быть, моя внешность действительно не внушает доверия, но я человек большой силы воли, о которой трудно судить по наружности. Если не веришь, давай заключим пари». Я отнесся к его предложению вполне серьезно, и мы условились, что проигравший должен пригласить другого на обед в европейский ресторан в Канда. Я согласился на пари, так как был уверен, что чего-чего, а трактата ему ни за что не написать в такой короткий срок. Однако в душе я все-таки немного побаивался. Ведь у меня не было денег, чтобы угощать обедами в европейском ресторане. Но сэнсэй, оказывается, и не думал приниматься за работу. Прошло седьмое число, миновало и двадцатое, а он не написал ни строчки. Наконец персидская сирень отцвела, на кустах не осталось ни одной цветущей ветки, а он все не проявлял ни малейших признаков беспокойства. «Ну, можно считать, что мне обеспечен обед в европейском ресторане», – думал я и однажды потребовал, чтобы Мэйтэй выполнил свое обещание. Мэйтэй был невозмутим и все мои упреки пропускал мимо ушей, будто они совершенно его не касались.
– Опять какой-нибудь веский довод выдвинул? – оживился Судзуки-кун, но тут подоспел сам Мэйтэй-сэнсэй:
– Хотя и не написал ни одной строчки?
– Ну конечно. Ты тогда сказал: «Я берусь смело утверждать, что в отношении силы воли не уступлю никому ни на йоту. А вот память у меня, к сожалению, далеко не блестящая. У меня вполне достаточно силы воли, чтобы написать "Основы эстетики", но вся беда в том, что буквально на второй день после нашего разговора я забыл о своем обещании. И если трактат не был готов к назначенному дню, то в этом повинна исключительно моя память.
А раз сила воли ни при чем, то мне незачем и приглашать тебя в европейский ресторан». Вот как ты обвел меня вокруг пальца.
– Это действительно в стиле Мэйтэя. Очень интересно, – неизвестно почему вдруг начал восхищаться Судзуки-кун. Теперь он говорил уже иначе, чем в отсутствие Мэйтэя. Может быть, все умные так поступают.
– Что тут интересного? – воскликнул хозяин; казалось, он до сих пор продолжал злиться на Мэйтэя.
– Весьма сожалею об этом, но ведь я стараюсь загладить свою вину, буквально сбился с ног в поисках павлиньих языков или еще чего-нибудь подобного. Не сердись, пожалуйста, наберись терпенья. Однако коль скоро речь зашла о трактатах, то я вам сообщу удивительную новость.
– Ты каждый раз сообщаешь удивительные новости, с тобой надо держать ухо востро.
– Но сегодняшняя новость и правда удивительна. Тебе известно, что Кангэцу начал писать докторскую диссертацию? Я никогда не думал, что Кангэцу, человек с необыкновенно развитым чувством собственного достоинства, займется такой чепухой, как писание докторской диссертации. Забавно, ему, оказывается, все же свойственно влечение к женскому полу. Послушай, об этом нужно немедленно сообщить Носу. Поди ей во сне снятся доктора желудевых наук.
Услыхав имя Кангэцу, Судзуки-кун принялся делать хозяину знаки: не говори, мол, не говори. Но хозяин ничего не понял.
Слушая страстную проповедь Судзуки-куна, он проникся сочувствием к дочери Канэда, но теперь, когда Мэйтэй все время твердил: «Нос, Нос», – он вспомнил о недавней ссоре с Ханако и почувствовал легкое раздражение. Однако известие о том, что Кангэцу взялся за докторскую диссертацию, явилось для него лучшим подарком. Поистине оно было самой сенсационной за последнее время новостью. Впрочем, не просто сенсационной, а вместе с тем и радостной и приятной. В конце концов дело не в том, женится Кангэцу на дочери Канэда или нет. Важно, что он станет доктором наук. Нет, хозяин не боялся, что он сам, как неудачная деревянная статуэтка, не покрытая позолотой, проваляется где-то в углу мастерской скульптора, ожидая, пока ее источат черви, но ему очень хотелось, чтобы удачная скульптура как можно быстрее была покрыта позолотой.
– Это правда, что он начал писать диссертацию? – с жаром спросил хозяин, не обращая ни малейшего внимания на Судзуки-куна.
– Какой ты, право. Всегда во всем сомневаешься. Впрочем, я не знаю точно, какая у него тема: желуди или механика повешения. Ясно лишь одно: коль скоро диссертацию пишет Кангэцу, то обязательно получится нечто такое, что сильно озадачит Нос.
Всякий раз когда Мэйтэй беззастенчиво произносил слово «нос», Судзуки-кун начинал проявлять признаки беспокойства. Но Мэйтэй ничего не замечал и продолжал как ни в чем не бывало:
– Я после нашего разговора опять занимался исследованиями в области носа и недавно открыл, что в «Тристраме Шенди» есть рассуждение о носах. Жаль, что Стерну нельзя показать нос госпожи Канэда, он послужил бы для него прекрасным материалом. Весьма прискорбно, что этот Нос так и погибнет безвестным, хотя у него есть все основания, чтобы сохранить о себе память среди потомков. Когда Нос явится сюда в следующий раз, я постараюсь сделать с него набросок, который будет служить руководством по эстетике, – как обычно, болтал Мэйтэй все, что ему приходило на ум.