Во время разводов и учений она украдкой за ним наблюдала. Отмечала: необузданности прежней в нем нет, зато появилась уверенность, надменность… Не влиянье ли это царственной Аолы?
И среди боевых упражнений, вспотев до изнеможения, она вдруг испытывала невыносимый укол тоски. Уходила за оружейный склад и там, надвинув на нос козырек шлема, скрежетала зубами.
Катились дни, одинаковые, как стершиеся монеты. Молодежь развлекалась, пожилые роптали. Ворчал даже близнец Райнер:
— В Самуре сейчас самая страда — виноград давят, ульи окуривают, а у нас все Датчанка да Язычник! И зачем он тогда, этот лен, если хозяйничать в нем не дают?
— У других, — вторил ему Симон, — вассалы только два раза в год съезжаются. Если уж война!
У них нашелся единомышленник, барон из Мельдума, сорокалетний нелюдимый вассал, затесавшийся среди молодежи в надежде выслужить у Эда титул вице-графа. Он поддакивал:
— Что мне этот Париж? У меня в Мельдуме все то же, что и здесь, — свои ткачи, свои оружейники…
Близнецы выпросили у Эда отпуск, съездили в Самур и вернулись с корзинами спелых яблок. Всех угощали, а сами были радостно возбуждены и шептались с бароном. Однако у них были какие-то ожоги и ссадины, которые они почему-то от Эда скрывали.
Раз, блуждая без цели вокруг заколоченной части дворца, Азарика спросила привратника:
— А там что?
Привратник, со странным римским именем Сиагрий, отставил метлу, сладко зевнул и оценивающе посмотрел щелочками глаз.
— А ты, случаем, полденария мне не найдешь?
Получив мзду, оживился, снял со стены кольцо зеленых от старости ключей и, топая по-медвежьи, повел ее под гулкие своды анфилад. Огромные цветные стекла в свинцовых переплетах заросли пылью и паутиной. В высоченных палатах даже в полдень стоял сумрак, словно в мраморном лесу. Азарика на каждом шагу допытывалась: а это что за мозаичная картина, а почему здесь изображен орел с двумя головами, а кто почивал под этим парчовым балдахином?
— Не знаю… — равнодушно отвечал Сиагрий, скобля пятерней заросший подбородок. — Да и что они тебе? Ты бы, паренек, пожаловал мне лучше еще четверть денария.
Получив сразу две серебряные монеты, он оставил Азарике все кольцо с ключами, а сам скорым шагом удалился в таверну.
И Азарика без помехи блуждала по термам, где на каменном дне бассейнов остались лишь ржавые потеки. «В струи холодной воды окунитесь из бани горячей, чтоб разогретую в ней кожу свою остудить…» Это выложено мозаикой над аркой терм, и Азарика хорошо помнит, что это из поэмы Сидония Аполлинария. Но тут она наткнулась на нечто лучшее. Омовение но для телес, а для души — библиотека!
Здесь были сокровища, о которых не мог мечтать смиренный Фортунат. Азарика не поленилась вернуться в подъезд за ведром и тряпкой, потому что некоторые свитки крошились от старости и, не размочив их, приступить к чтению было невозможно. Вот и блистательнейший Боэций — «Утешение философией»! Азарика раскрыла том и погрузилась в чтение.
Очнулась от близких уже шагов. Кто-то шаркал, мелко семеня и ругая бездельника Сиагрия за то, что распахнул все двери. Азарика колебалась, скрыться ей или нет, как в библиотеку вошел сам Гоццелин, архиепископ Парижский. Двое отроков — светлый, мечтательный, и черный, мрачный, — вели его под руки, а он на ходу жевал неизменные сласти.
Пришлось подойти к ручке, представиться.
— Ученик каноника Фортуната? — переспросил Гоццелин. — Как же, наслышан о его учености. Правда, говорят, он вольномыслию привержен… То-то я смотрю: кто бы мог здесь над книгами корпеть? Мои-то греховодники — я их из милости принял после кончины Гугона, их хозяина, — им бы только за девочками бегать!
Архиепископ растопырил щеки в беззубой улыбке и потрепал за вихры сначала светлого серафима, потом черного.
Словоохотливый прелат, найдя в Азарике внимательного слушателя, рассказал, что библиотека эта еще от римских времен. У франков ведь нет обычая составлять библиотеки. Даже в лаонском дворце, где покои величиной с добрые соборы, не найдешь и сотни книг. Что же касается дворца в Париже, им триста лет назад владели римляне Сиагрий. Привратник как раз потомок этой фамилии, за что принцесса его и держит, несмотря на его беспробудную лень. Сама же Аделаида обитает в верхних покоях, а сюда все проходы она велела перекрыть, потому что страсть как боится привидений.
— А ты, сын мой, — спросил он, — не боишься привидений?
«Я сама привидение», — чуть было не сказала Азарика. Спохватясь, трижды перекрестилась, и прелату понравилось благочестие юного палатина. Он отдал ей собственный ключ:
— Читай, сын мой, на здоровье. Как сказал мудрец — оттачивай напильник знания, чтобы снимать с уст ржавчину немоты. Подбирай мне что-нибудь из рецептов древней кухни. А что попадется языческое, безбожное, богохульное — отбрасывай в угол, мы с тобою вместе сожжем во славу господню!
С тех пор Азарика без помехи наслаждалась уединением и книгами. «Ты же, коль хочешь быть озаренным истины светом, — читала она Боэция, упиваясь звучностью слога, — и не сбиваться с верной дороги, брось все услады, брось всякий страх ты и без надежды будь беспечален!» Однажды стало душно в приближении запоздалой сентябрьской грозы. Азарика решила отворить одно из слуховых окошек под потолком. Подтащила лесенку и влезла. Оказалось, окошко выходит в тот палисадник, где как-то ночью они распевали в честь прекрасной Аолы.
Но удивительней всего, что Аола как раз была там! За пышным розовым кустом, который уж трепал предгрозовой ветер, она стояла лицом к лицу с Робертом. Оба молчали, опустив бледные лица, и руки их лежали рядом, на самом крупном цветке розы. Неподвижно, как две статуи, они стояли так, пока крупные капли дождя не покатились по их щекам, будто слезы. «Аола!» — позвали из арки верхнего балкона, и та, быстро оглянувшись, коснулась губами рта Роберта и взбежала на крыльцо.
Как же так? А в Городе шли приготовления к роскошнейшей свадьбе!
Вечером Азарика пыталась вызвать на откровенность Роберта, но теперь это сделать было нелегко. Он замкнулся, стал раздражительным, ударил оруженосца, чего с ним прежде не бывало. Только в глазах пылал какой-то внутренний пожар.
И вдруг Азарике смертельно стало жаль Эда. Этот любящий братец и прелестная невеста просто обманывают его! Он не знает ни дня, ни ночи — ремонтирует городские укрепления, муштрует войско, запасает провиант, то куда-то скачет, то с кем-то воюет, бранится, судит, учит, строит, устает до бесконечности, а этим — все песни, да розы, да поцелуи!
К утру созрело решение — открыть все Эду. Боэций пишет: самая мерзкая правда лучше самой утонченной лжи. Граф, конечно, не причинит зла возлюбленному Робертину, зато трисскую гадюку отошлет с позором. Однако Эд горяч и может сразу не поверить, вскроется и про клетку… Ну и пусть!
В Зале караулов подступиться к графу было невозможно, и Азарика подстерегла его, когда он явился к матери во дворец. Прислуга нигде не задержала графского палатина, и Азарика забрела в портик зимнего сада, где вдруг услышала их разговор.
— Канцлер Фульк нам пишет, — скрипела старуха, — что, по всем сведениям, это ваши люди напали на клетку с ведьмой…:
Сердце Азарики съежилось, как орешек.
— Канцлеру Фульку, — ответил граф, расхаживая между пальм и рододендронов, — нечем больше заниматься, кроме клеток и ведьм. А я с часу на час жду нового нашествия Сигурда… Ваш преподобный враль, — повысил голос Эд, — хочет поссорить меня с моими людьми? Я не желаю больше слушать ни про какую ведьму!
Теперь благодарность разлилась в душе Азарики горячей волной.
— Лучше объясните, — перешел в наступление Эд, — каким образом граф Каталаунский строит замок в вашем Квизском лесу? Какой-то Барсучий Горб, черт побери!
— Это моя земля, — еле слышно сказала старуха.
— Это в первую очередь графства Парижского земля!
— Но мы ему разрешили…
— Кто это «мы»?
— Каролинги.
Некоторое время Эд вышагивал молча, задевая плотные листья диковинных растений. Затем остановился перед матерью: