От Лейпцига до Цвиккау мы проехали по железной дороге, а в этом городке наняли почтовую коляску и отправились прямо в Карлсбад. Дорога эта очаровательна: то извивается она вдоль каменного берега живописного ручья, то, взбегая на зеленый холм, пробирается между высоких сребристых тополей и, коснувшись крыльца гостеприимной фермы, уклоняется в сторону и снова прячется в чаще виноградных лоз. На каждом шагу новая картина представляется взорам проезжающего.
Из всех этих мест замечательнее прочих высокая и крутая гора Шнееберг. Отвесную высоту ее определяют семью тысячами футов.
Подъехав к таможне, мы остановились; я вручил везшему нас немцу наши паспорты и приказал вынуть из коляски чемодан.
– А вы разве непременно хотите, чтобы их осматривали? – спросил почтарь.
– Нимало не хочу, но думаю, что это необходимо.
– Необходимо? полноте, – продолжал, смеясь, почтарь, – дайте по два цванцигера – вот и все.
Я последовал совету опытного немца и вручил ему требуемую им сумму, которую он преспокойно понес в заставный дом.
По прошествии нескольких минут шлагбаум взвился; еще несколько часов езды, и карлсбадские трубы возвестили жителям этого города о нашем прибытии.
Карлсбад построен в глубоком ущелье, опоясанном цепью гранитных скал, за скалами поднимаются к небу три крутые горы, покрытые сосновым лесом. Карлсбад обязан существованием своим оленю. Вот что повествует о том легенда: в XIV столетии император Карл IV, охотясь в дремучем лесу, напал на огромного оленя; измученное долгим преследованием собак, бедное животное бросилось с высокого каменного утеса в бездну и исчезло. Сбитая дерзким прыжком оленя, стая затеряла след и остановилась. Император приказал отыскать пропавшего зверя, и после долгих и тщетных розысков оленя нашли сваренным в горячем ключе, о существовании которого до той минуты никто не имел никакого понятия. Впоследствии император лишился употребления ног; врачи его вспомнили о ключе, и первый опыт кипучих вод его исцелил Карла. Ключ назван Шпруделем,[7] а утес, с которого соскочил несчастный олень, и до сих пор зовется Гиршен-шпрунг.[8] Все же прочие карлсбадские ключи суть не что иное, как дети Шпруделя.
Речка Тепель, изобилующая форелью, разделяет город на две части; правый берег реки, названный Визою, служит гуляньем аристократическому карлсбадскому обществу; дома, большею частию построенные для летнего времени, высоки, красивы и все без исключения украшены пребольшими вывесками, одна другой замысловатее, как-то: «Синяя щука», «Золотое руно», «Ласточки», «Воробьи», «Вильгельм» и т. п. Мы поместились под гостеприимными крыльями «Белого лебедя». Хозяин дома, честный и добрый старик, игольный мастер и в то же время капитан гражданской гвардии, встретил нас с распростертыми объятиями. В доме его я провел всю прошедшую весну. Он предложил мне мою прежнюю квартиру, обращенную окнами на Визу и мост, а земляку отвел три комнаты в одном со мной этаже.
Пока я разбирал чемодан, Захар Иваныч успел не только познакомиться с капитаном-игольщиком, но даже приучил его понимать себя.
На вопрос, намерен ли земляк идти к своей невесте, он отвечал, что не знает адреса, а если бы и знал, то не пошел бы до завтрашнего утра. Чем короче я знакомился с моим единоземцем, тем менее удивляли меня его выходки, а потому я ограничился советом поручить хозяину справиться о месте ее жительства.
Захар Иваныч вытребовал лист бумаги и нацарапал на нем крупными и кривыми буквами: девица Анна Фадеевна Трущобова, дочь губернского секретаря. Я перевел адрес на немецкий язык и вручил его капитану, прося не замедлить исполнением поручения.
Как мало согласовалось имя с красотой моей знакомой незнакомки! И думала ли она в эту минуту, что я, посторонний человек, взглянув случайно на портрет ее, прискакал в Карлсбад единственно для того, чтобы взглянуть на прелестный оригинал портрета? чувствует ли она, что все мысли мои стремятся к ней и сон давно бежал от глаза? И люди смеют уверять, что красота отдельно от всех прочих достоинств не может внушать страсти! Как же назвать то чувство, которое заставляет ездить из Дрездена в Карлсбад без всяких затвердений в печени, почках, селезенке, и притом в сообществе Захара Иваныча? как же назвать то чувство, которое возбуждается дагерротипным портретом? как же назвать его, повторяю я, как не любовью, не страстью?
Земляк лег заснуть, а я умылся, оделся и пошел на Визу. На ней толпилась куча гуляющих; у самого берега Тепеля вкруг столов сидело множество дам; около каждой из них жужжал целый рой кавалеров; одни любезничали, другие смеялись, а я вспомнил прошлое, и мне стало грустно! С чем может сравниться то чувство, которое ощущаем мы при встрече нашей с знакомыми местами? Как красноречиво пересказывают нам наше прошлое безмолвные стены домов, где живали некогда друзья или женщины, нами любимые, где протекло несколько лет беспечной юности, – то же чувство ощущал я, идя вдоль Визы: давно ли, кажется, такая-то дверь отворялась передо мной ежедневно, в такой-то лавке покупался всякий вздор, а на такой-то скамейке, просиживая по целым вечерам, мечтали мы о несбыточном! сколько вздохов слышала эта самая Виза... и все прошло, и прошло невозвратно!
Прохаживаясь в подвижной массе незнакомых лиц, я набрел наконец на жидовскую фигурку Боргиуса, преплохого врача, посещавшего меня некогда по нескольку раз в сутки.
– Herr Graf![9] – воскликнул он, завидев меня.
Г. Боргиус называл всех пациентов своих графами.
– Откуда? давно ли? надолго ли? – кричал он, сжимая крепко мои руки.
– Из Дрездена, сегодня и на несколько суток, – отвечал я врачу.
– Но как вы пополнели, поздоровели!
– Право?
– Узнать нельзя!
И Боргиус засыпал меня новыми вопросами, на которые я не успевал отвечать.
– Что же у вас поделывается? – спросил я в свою очередь.
– Все благополучно и идет своим порядком, – отвечал врач.
– Каково здоровье того бедного австрийского графа, которого я, помнится, оставил едва живым?
– Граф умер в то же лето.
– Жаль! Ну, а барыня с известковым лицом?
– И барыня умерла.
– Также умерла? и барыню жаль. Скажите же мне по крайней мере, доктор, здравствует ли тот забавный старичок, что заставлял мальчишек бегать на приз?
– Но он лечился не у меня.
– Все равно! Мне любопытно знать, где он и что с ним?
– Здоров совершенно и по-прежнему проказит. Нынешний год, – продолжал он, – у нас множество приезжих, и дня не проходит без бала или праздника.
– А русских много?
– Нельзя сказать. Впрочем, если хотите, я назову вам некоторых.
– Сделайте одолжение! Сердце мое забилось сильнее.
– Во-первых, – продолжал Боргиус, – старуха-графиня N с двумя дочерьми и сыном; у графини пухнут ноги; дочери хорошенькие. Потом, тот седой барин, который, помните, любил, чтобы его называли генералом.
– Как не помнить!
– Еще два брата... фамилия мудреная... богатые люди, у одного завал в печени: он пьет воды; другой пьет водку.
– Еще же кто, доктор?
– Еще, – повторил Боргиус, – несколько русских, которых не знаю, и недавно приехавшая из Дрездена молоденькая дама.
– Девушка? – спросил я.
– А уж не знаю, девушка или дама, но прехорошенькая.
– Фамилии не помните?
– Слышал, слышал, даже читал в листке, но запомнить никак не мог.
– Не Трущобова ли?
– Может быть.
– И вы говорите, что она приехала одна?
– Вероятно, с горничной.
– Кто ее лечит?
– Некто Вульф, прусак.
– Не знаете ли по крайней мере ее собственного имени?
– Нет, не знаю.
– Вы несносный человек, доктор!
– Помилуйте, мог ли я знать, что дама эта вас интересует, – отвечал, смеясь, Боргиус, – к завтрему обещаюсь расспросить обо всем подробно и сообщить вам на утренней прогулке.