Мы проговорили всю дорогу и незаметно доехали до готических ворот обширного двора, заросшего деревьями и кустарником.
Грустный Стан с первого взгляда оправдывает вполне свое название: он мрачен, грозен, но живописен до крайности. Почерневшие от времени высокие стены огромного дома напоминают те древние здания, которые подарил Петербургу гений Растрелли. Пруды тянутся по всем направлениям; церковь с множеством глав выглядывает из-за вековых сосен; кругом всей усадьбы дремучий лес, и лесу этому, кажется, нет конца.
У крыльца мы сошли с лошадей. Старославский подал мне руку у входа, сам отпер тяжелую дверь и ввел меня в обширную прихожую. Ни один слуга не вышел к нам на встречу – обстоятельство, которое, по-видимому, нимало не удивило хозяина, принявшего из рук моих шляпу и хлыстик. В первую минуту неожиданная пустота великолепного жилища Старославского произвела на ум мой странное впечатление. Мы молча перешли через темный, хотя двусветный зал, расписанный фреско по-старинному; гостиная и другие комнаты не уступали зале ни в мрачности, ни в древности, ни в строгом и вместе с тем изысканном для тогдашнего времени убранстве. Белые с позолотою скамьи, обитые алым сукном, и такие же столы симметрически расставлены были вдоль стен залы; резные диваны и кресла украшали первую гостиную; во второй расставлена была позолоченная мебель, а вокруг третьей тянулись турецкие диваны, обитые коврами. Картин и прочих предметов я рассмотреть не успела, потому что, признаюсь тебе, мне страх хотелось выйти на террасу, у подножия которой, в глубоком обрыве, протекал Днепр. Гигантские тополи, сосны и другие деревья симметрически группами разбросаны были по большому пространству; во всем были заметны следы чьей-то воли, мысли и трудов; сама природа, казалось, уступила права свои какому-то человеку; но когда и сколько веков прошло с тех пор, я дала себе слово расспросить о том Старославского. Сам он был мрачен, как его Грустный Стан, и эта мрачность шла им обоим. Я просила хозяина познакомить меня короче с домом, садом и окрестностями.
– Дом наведет на вас тоску, – отвечал Старославский, – сад не существует более, а окрестность полна таких воспоминаний, которые чуть ли не грустнее самого дома.
– Но, избрав целью прогулки нашей Грустный Стан, не имели ли вы намерения пококетничать им передо мною, мсье Старославский? – заметила я, смеясь.
– Пококетничать? конечно нет, но предложить его вам!
– Мне предложить Грустный Стан?
– Вам. Что же вы находите в этом чрезвычайного?
– Я не понимаю...
– Ну так я объясню вам.
– Это очень любопытно, – отвечала я, несколько смешавшись.
– Но прежде объяснения, Наталья Николаевна, – продолжал Старославский, – скажите мне откровенно, какими глазами смотрите вы на замужество? Допускаете ли вы возможность счастья без страсти и предпочитаете ли вы бешеной любви постоянное согласие супругов, основанное на симпатии? Наконец, при каком из этих двух условий, по мнению вашему, счастье вероятнее?
– Полагаю, при последнем, – отвечала я, все-таки не угадывая, чем кончит Старославский.
– А если так, то почему же Грустный Стан не будет вашим?
– Как моим?
– Конечно, вашим, Наталья Николаевна. Не имея никакой надежды внушить вам страсть или любовь к себе, я допускаю, однако ж, симпатию.
– Вы слишком скромны, мсье Старославский.
– Нет, – продолжал он спокойно, – но брак серьезная вещь, и, веря в возможность...
– Вы верите в возможность? – спросила я, смеясь.
– Почему же нет? Я говорю, вам, что не надеюсь внушить вам любовь, но не отвергаю в себе присутствия тех достоинств, которые могут составить счастье жены.
– Мсье Старославский, – перебила я все еще шуточным тоном, – согласитесь, что разговор наш принимает довольно странный оборот?
– И оборот этот вам не нравится?
– Я не понимаю настоящего его смысла.
– Он очень ясен.
– Смысл?
– Мы говорим о возможности принадлежать когда-нибудь друг другу.
– То есть говорите вы, мсье Старославский, это не все равно...
– Жаль, потому что на этом предложении я основываю мою будущность.
– Но ради бога, – воскликнула я почти с сердцем, – не заставьте меня найти Грустный Стан ваш прескучным станом и пожалеть о прозаических аллеях Скорлупского: в них вы были гораздо любезнее.
– Послушайте, Наталья Николаевна, – сказал Старославский, и лицо его приняло серьезное выражение, – вы молоды; жизнь в глазах ваших длинный ряд праздников, не делающий вас положительно счастливою, это правда, но...
– Я часто скучаю, мсье Старославский.
– Как скучают на балах. Ведь молодость пройдет, а бесконечный ряд дней, далеко не праздничных, стоит настороже. Вот я так уж первые из них встретил на пути и горько задумался. Одиночество грустно и бесцветно, как этот сад, как этот дом, как все, что окружает меня в моем Грустном Стане.
– Но вы еще так молоды?
– Не очень. Тридцать шесть лет.
– А воспоминания, а вся прелесть прошедшего?
– Прошедшего? – повторил с горькою улыбкою Старославский и, помолчав несколько минут, медленно встал с своего места и подал мне руку. – Послушайте! – сказал он с такою грустью, которой вспомнить не могу, – подарите воспоминаниям моим час времени.
– Охотно, – отвечала я, вставая в свою очередь. Мы сошли с террасы и молча отправились по заросшей тропинке, тянувшейся к церкви; остановясь у ветхой каменной часовни, Старославский предупредил меня, что в семействе его сохранилось обыкновение не закапывать гробов усопших, а сохранять их в погребе, и потом, не дождавшись ответа, отворил железную дверь, отступившую со скрипом и каким-то металлическим стенаньем. Сырой воздух часовни пахнул мне в лицо, я готова была отказаться от посещения могильного убежища Старославских, но отказаться было неловко, и мы вошли.
Против дверей находился род иконостаса, составленного из фамильных образов; в левом углу спускалась лестница; она была темна. Старославский вынул одну из зеленых свечей, вставленных в высокие серебряные подсвечники, и, снова подав мне руку, стал осторожно сводить меня по холодным ступеням лестницы. Я дрожала всем телом; ноги мои подкашивались, голова кружилась, но твердая рука поддерживала меня; рука эта была холоднее ступеней, холоднее надгробного воздуха, а лица провожатого моего я теперь не могу равнодушно вспомнить – так было оно бледно. Вторая железная дверь отперлась, в свою очередь; еще шаг – и мы оба очутились в кругу черных, продолговатых ящиков; на каждом из них блистали медные доски с черными надписями.
– Вам холодно? – спросил Старославский.
– Немного, – отвечала я нетвердым голосом. Мне стыдно было сознаться, что не холод, а ужас овладел мною совершенно. Не знаю, угадал ли Старославский истинную причину моего трепета или нет; по крайней мере он сделал вид, что не отгадывает, и, проведя меня мимо первого ряда гробов, остановился у двух, поставленных несколько поодаль от прочих и совершенно сохранившихся; один из них был очень велик, другой меньше.
– Тут хранятся останки моих родителей, – сказал он, указывая на ящики, – отец мой был честный человек, а мать добрая женщина. Может, они прожили бы долго и счастливо...
– Если б что? – воскликнула я.
– История жизни их слишком тесно связана с моею, – отвечал Старославский. – Рассказать ту и другую в эту минуту невозможно, отложим их до вечера.
Мы поклонились родительским гробам и пошли далее. Он продолжал знакомить меня с предками, переходя от одного ящика к другому. Проведя в обществе их еще с полчаса, мы, к большому моему удовольствию, вышли из часовни. Я вздохнула свободно, когда железная дверь заперлась за нами, а свежий воздух возвратил мне всю мою веселость.
– И вы часто бываете здесь, мсье Старославский? – спросила я его, стараясь возобновить разговор, который мог бы вызвать его на откровенность.
– Каждый раз, когда мне бывает грустно и тяжело.