Вместо чая в этот вечер проглочено было девицами неимоверное количество кислого молока и огурцов с медом (еще незнакомое для тебя лакомство), а после молока Антонина взяла меня за руку и шепнула мне на ухо, что умоляет поместить кровать ее в моей спальне и что она, Антонина, имеет сообщить мне, ее другу, ее обожанию, нечто необыкновенно интересное. Разумеется, я тотчас же выполнила желание обожающей особу мою кузины, во весь вечер избегала всякого tete-a-tete[46] с поэтом и просидела с меньшими сестрами, показывая им кипсеки, которые должна была объяснять, – так мало сведущи во всем юные дочери Агафоклеи Анастасьевны! Разумеется, при виде церкви святого Петра Елена спрашивала сначала, где церковь святого Петра, а потом с визгом изъявляла желание быть в церкви святого Петра; при виде швейцарских пейзажей Елена изъявляла желание быть в Швейцарии... и так далее. Антонина в это время слушала тихо говорившего с ней Купера и, улыбаясь, чертила пером какой-то мужской профиль. Агафоклея Анастасьевна рассказывала отцу длинный процесс свой с каким-то князем, и бедному отцу, ручаюсь, было очень скучно. Так прошел бесконечный вечер, и в одиннадцать часов доложили об ужине. Во всяком другом случае я поблагодарила бы судьбу за окончание дня; но вспомнила о предстоящей конфиденции друга моего, Антонины, и мне стало скучнее прежнего. Не думай, ma chиre, чтоб деревенские ужины наши походили в чем бы то ни было на ваши случайные, петербургские – нет, мой друг, в провинции вечерний стол есть самое отчетливое повторение обеденного: он начинает супом, за которым следует ряд мясных и рыбных блюд, несколько entremets[47] и все заключается так называемым пирожным. Желая следовать всем местным обычаям, папa очень строго приказал мне высмотреть у Грюковских, чем кормят гостей, и тот же порядок заведен у нас; овальные же стаканчики, подаваемые обыкновенно после обеда, вовсе исключены из программы необходимых вещей; на этого рода потребность смотрят у нас весьма неблагосклонно, и называется она неопрятностью, даже чванством; уж это не знаю почему! В минуту всеобщего расставанья Купер попытался было предложить мне ночную прогулку, вроде той, о которой я когда-то писала к тебе, но я решительно отказалась – j' en ai assez,[48] он с надутым лицом вышел вон из комнаты, а мы с Антониною, разведя всех поочередно по спальням, отправились наконец к себе. Выпросив у кузины полчаса времени, я заперлась в кабинете и посвятила минуты эти на то, чтоб поговорить с тобою, chиre amie. Бог мой! зачем не придет тебе счастливая мысль приехать к нам, в Скорлупское, хотя на несколько дней? Право, сделай это: ты вдоволь посмеешься.
Летопись мою продолжаю без предисловий, chиre Sophie, боюсь позабыть некоторые подробности, которые необходимы. Ночные конфиденции Антонины – вот они, слушай (я могла бы кончить одним словом, но позволь мне передать тебе их во всей подробности. Сохрани, пожалуйста, письма мои, и когда-нибудь, перечитывая их, мы посмеемся вдвоем). Антонина упросила меня лечь, сама же накинула на себя род кофты и уселась у меня в ногах. На кузине белье домашней фабрики; оно, по словам ее, обходится очень дешево; но бог с нею, пусть она носит его, а оно очень нехорошо! Итак, я расположилась слушать и боялась заснуть; вышло противное: я не спала вовсе. Вступлением в конфиденцию был вопрос: «свободно ли мое сердце».
– Совершенно свободно, – отвечала я.
– Не может быть.
– Почему ж?
– Потому что не может быть.
– Право, свободно.
– А я говорю, что это решительно невозможно.
– Но почему ж, бог мой?
– Потому что я знаю.
– Что?
– Я знаю, что вы любите, Nathalie, и любите человека, недостойного вас, человека безнравственного, смеющегося над слабостями женщин, смотрящего на них глазами вампира, короче – Старославского. Будет время, и вы узнаете короче это существо, и дай бог, чтоб опыт этот не стоил вам дорого.
– Но успокойтесь, Антонина, я совершенно равнодушна к извергу вашему; я едва его знаю.
– Вы говорите неправду, вы скрываете.
– Нимало.
– Вы скрываете! – кричала кузина, сжимая с жаром мою руку, – он успел уже поработить и ум, и волю, и сердце ваше...
– Какая химера!
– Нет, Nathalie, не химера, а истина; и если б вы знали... Но оставим покуда Старославского: есть обстоятельства, есть вещи, которые мне ближе к сердцу, и о них хочу говорить с вами, мой ангел. Послушайте, кузина, скажите мне откровенно: может ли тронуть вас истинное, бескорыстное чувство, способны ли вы оценить настоящую любовь?
– Без сомнения, – отвечала я, приготавливаясь внутренне к декларации Купера устами Антонины.
– Что дала бы я за уверенность, что слова ваши истина!..
– Поверьте, Антонина, что главное свойство мое – откровенность, и особенно в тех случаях, где обстоятельства того требуют.
– Если так, то я оживаю духом, оживаю надеждою и начинаю обожать вас еще более, кузина, – воскликнула Антонина, бросаясь целовать меня. – Ах, если б вы знали, какою новою жизнью заставляете вы биться мое сердце!
– Но вы не кончили? – заметила я, страшась излияний радости Антонины.
– О, что остается сказать мне, ничтожно в сравнении с тем, что уже высказано; и если вы признаете себя свободною, если сердце ваше способно оценить истинное чувство – все кончено!
– Однако.
– Нет, нет, кузина! вы уже знаете сами, вы слишком умны; мы понимаем друг друга. О, как я счастлива!
– Все это прекрасно, Антонина; но точно ли мы поняли друг друга?
– Надеюсь!
– Я нет.
– Не верю.
– Напрасно, потому что, по совести, ничего не понимаю.
– Точно?
– Точно.
– В таком случае, кузина, извольте, я объяснюсь; но если замечу, что вы, слушая меня, станете платить за откровенность мою скрытностью, предупреждаю, разлюблю вас вовсе; между нами не должно быть ни стыдливости, ни тайн... Мы знакомы недавно, Nathalie, это правда; но нужно ли долгое знакомство, чтоб сделать о людях правильное заключение?
– Потом...
– Следовательно, с умом вашим вы уже сказали себе: «Антонина сумасшедшая, взбалмошная; вся жизнь ее сонм несбыточных мечтаний, радужный букет идей, цветов нездешнего мира... она слишком выспренна для земли; назначение ее – пространство, эдем духов и проч.» Ведь вы уж все это сказали о бедной Антонине, и вы правы, Nathalie: Антонина такова; она это знает, знает и то, что душевную жажду ее не утолят люди, что пылающих стремлений и сердечного голода не насытят люди... но да свершится! в сторону несчастную и перейдем к другим, более, может быть, достойным.
– Перейдем, ma cousine...
– О, да! перейдем! – повторила Антонина с восторженною улыбкою, сквозь которую проглядывала пара испорченных зубов, – не назначены ли мы к достижению высокой цели творения? да, будем по крайней мере сподвижниками чуждого достижения, перейдем... перейдем...
Послушай, Sophie; положим, что сельские удовольствия наши не могут завлечь тебя в наши края; но ты, обожающая все смешное, неужели ты не находишь, что Антонина, одна, отдельно от всего прочего, стоит того, чтоб тотчас же приказать укладываться, отправиться в двухнедельный отпуск и прилететь ко мне на помощь? Но Антонина ведь прелесть что такое! Грустно не иметь таланта рисовать так хорошо, чтоб изобразить это существо, назначенное к достижению высшей цели, эту сподвижницу чуждого достижения, с ее душевною жаждою, с голодом, которого люди насытить не могут, с тонкою косою, перевязанною ниткою, с толстым грубым басом и этим небесным взглядом... Но слушай... мы перешли к теме, кому доступно блаженство.
– Я не долго жила, – продолжала Антонина, – но все дни мои обозначались новыми убеждениями; с ранней весны постигла я (то есть Антонина), что страсти людей порабощены материальностью, что в слабых существах (то есть в нас с Антониной же) ищут не высокого душевного наслаждения, а унизительного чего-то; при одной мысли этой вся кровь моя приливается к сердцу, и, как лютыми волнами, наводняется оно горечью и отчаянием. Еще ребенком, спрашивала я сама себя (то есть все-таки Антонина), где же искать их, этих существ, о которых нашептывает нам самосознание? где страна благословенная, страна избранных? существуют же они... они должны существовать!.. В такой мучительной борьбе с собою провела я несколько лет (по моему расчету, лет этак около десяти) и наконец достигла цели...