И вот вчера, бредя к автобусной остановке – мимо пятиэтажек, через дворы, где асфальт будто бомбили и на газонах лопухи, – я посматривала на папу и чувствовала, что сердце мое, давно рассеянное по воображаемым городам, постепенно уплотняется, потому что в этой дыре мне есть кого любить. Невозможно грустный папа – у него день рождения сегодня, а у меня язык не повернулся сказать «я тебя люблю». Я сказала «желаю здоровья, а больше не знаю чего», а он ответил «ничего, я все понимаю». Никаких гостей, стола даже нет – мама болеет и раздражена, а я уехала, дела. Ужасно, если подумать. Честное слово, дождусь утра и позвоню. Вот так и вышло, что Город моей любви там. В лопухах. Точнее, нет – я сама себе город, потому что никуда не денешься от любви, как бы банально это ни звучало. Закинь предмет на луну, а сама сбеги в провинцию – и все равно она тут, собирает растерянное сердце, сжимает теплыми руками, лепит в шар – в снежок – в мяч – и подбрасывает, подбрасывает. До самого розового Парижа, до небесного Иерусалима, до лопухов, в конце концов.
*
Одна из самых страшных вещей на свете, кроме искалеченных животных и ненужных детей, – это увидеть мельком, проходя мимо зеркала, собственное лицо во время приступа любви. Растянутое, сырое, вздрагивающее, не годное ни улыбаться, ни жить. Нужно запретить законом такое лицо, обращенное к другому человеку. Потому что редко кому хватит мужества вынести это зрелище, спрятать голову на груди (свою на твоей или твою на своей, в зависимости от соотношения роста) и сказать: «Ничего, ничего, потерпи, это пройдет».
*
У меня всю жизнь была слабость к перкуссионистам, но раньше я всегда отказывалась танцевать под музыку своих любовников. Может, не хотела «плясать под чужую дудку» – только вместе, только на равных. Пусть чужие девочки извиваются под их барабаны, у нас будут другие игры. А вчера смотрела клип каких-то латиносов и вдруг поняла, что давным-давно согласна для него танцевать. Собственно, я и не прекращаю этого делать. Мы постареем. Через двадцать пять лет он будет стучать в свои барабаны и смотреть на меня, а я – танцевать, лениво шевеля бедрами, переступая толстыми ногами. И мы все равно останемся самой горячей парой на нашей улице.
*
Прошлой ночью я плакала. Мы лежали в постели и разговаривали про возраст. И тут он говорит: «Ну, до шестидесяти я еще буду ого-го. Так что у нас целых пятнадцать лет впереди». Я говорю: «Как? Как пятнадцать? Я думала – тридцать». – «Ну, это у тебя тридцать, а у меня пятнадцать. Нет, мы и дольше проживем, но ого-го, пожалуй, я буду только до шестидесяти». И тут я, посреди несерьезного разговора, начала незаметно плакать. Нет, не потому, что испугалась надвигающейся асексуальной старости, а что времени так мало. Пятнадцать лет – это же пустяки, я отлично помню, что было пятнадцать лет назад, уже не детство даже. То есть еще столько же, и все, даже самые вежливые люди не назовут нас молодыми. Но и не в этом дело, а просто очень жалко стало прошедшего времени – не грамматической формы, а часов, которые мы почему-либо проводили (и будем проводить) не вместе.
Я вдруг поняла, что люди должны иметь огромное мужество, чтобы, помня, какие мы короткоживущие, просто ежедневно уходить из дома – отпускать руки тех, кого любят, и уходить на работу. Если каждая минута взвешена и оценена, как они могут, например, спать с кем-то другим, просто для развлечения, при этом прекрасно зная, что быть с любимыми осталось всего ничего? Только огромное мужество или огромная глупость делают свободными от чувства быстротечности жизни. Неужели путь личности всего-то и протекает в промежутке от глупости до мужества, от незнания до отсутствия страха? И я сейчас в самом противном месте – уже знаю, но все еще боюсь.
Засыпая, я увидела, как выглядит мое счастье – как блуждание где-то внутри розы, между светлым или темно-красным, коричневеющим, мягким, на ощупь нежным, как мокрый шелк, но матовым, с прохладным травянистым запахом. Не имеющее отношения к плоти, но такое чувственное, такое смертное. И вот этого счастья мне – нам – совсем мало и не с каждым. А я, а они – как глупо мы живем…
*
В книге про заведующего грозами Илью-пророка написано:
выйди и стань на горе пред ликом Господним, и вот, Господь пройдет,
и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь;
после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь;
после землетрясения огонь, но не в огне Господь;
после огня веяние тихого ветра,
[и там Господь].
С нею дело обстоит примерно так же:
она приходит
и с нею страсть, раздирающая сердце и сокрушающая разум, но не в страсти она;
после страсти боль, но не в боли она;
после боли отчаяние, но не в отчаянии она;
и ни в ревности, ни в ненависти, ни в нарочитом равнодушии ее нет;
только в молчании, которое приходит после всего, —
она.
И к сожалению, если прямо начать с молчания, ее тоже там не будет – только в молчании после всего.
*
notes
Примечания
1
Дурная примета, связанная с растаптыванием ягоды остролиста, очевидно, возникла из-за того, что зимой этими ягодами питаются малиновки, а малиновка – священная птица.
2
Из книги «Хоп-хоп, улитка».