Я уже говорил о голосе, который давал мне приказы или, скорее, советы. Именно по пути домой я услышал его впервые. И не обратил на него внимания.
Что касается физиологии, то мне казалось, что я быстро становлюсь неузнаваемым. И когда я проводил ладонями по лицу, характерным и более, чем когда-либо, простительным жестом, лицо, к которому прикасались мои ладони, было уже не моим лицом, а ладони, которые прикасались к моему лицу, были уже не моими ладонями. И однако же главное в прикосновении оставалось тем же, что и в былые времена, когда я был гладко выбрит, надушен и горд своими нежными белыми руками интеллигента. И мой живот, который я не узнавал, по-прежнему оставался моим, моим стариной-животом, благодаря уж не знаю какой интуиции. Сказать по правде, я не только знал, кто я такой, но и ещё острее и яснее, чем прежде, узнавал себя, несмотря на глубокие рубцы и раны, которые меня покрывали. С этой точки зрения я был не так удачлив, как мои знакомые. Жаль, если последняя фраза не несёт в себе столько оптимизма, сколько могла бы. Кто знает, не заслужила ли она право звучать менее двусмысленно.
Но есть ещё и одежда, которая так плотно прилегает к телу, что, так сказать, неотделима от него, в мирное время. Признаться, я всегда был чувствителен к одежде, хотя я далеко не денди. Грех было бы жаловаться на мой костюм, прочно и мастерски сшитый. Конечно, покрыт я был недостаточно, но кто в этом виноват? Мне пришлось расстаться с соломенной шляпой, не приспособленной к суровой зиме, и с гольфами (две пары), которые холод и сырость, трудные переходы и нехватка моющих средств буквально свели на нет. Зато подтяжки я ослабил до отказа, так что бриджи, очень мешковатые, по моде, спускались до самых икр. При виде голубоватой кожи в промежутке между бриджами и башмаками, я вспоминал иногда о своём сыне и о том ударе, который нанёс ему – так возбуждает память мельчайшая аналогия. Башмаки мои давно перестали гнуться, из-за отсутствия ухода за ними. Так защищается дублёная кожа. Сквозь башмаки свободно циркулировал воздух, предохраняя, возможно, мои ноги от замерзания. Сходным образом мне пришлось, к сожалению, расстаться и с трусами (две пары). Они сгнили по причине моего недержания. И низ моих бриджей, пока тоже не истлел, созерцал мою щель на всём её блистательном протяжении. Что ещё я выбросил? Рубашку? Ни за что! Я часто переворачивал её наизнанку и задом наперёд. Позвольте сосредоточиться. У меня было четыре способа носить рубашку. Передом вперёд лицевой стороной, передом вперёд изнаночной, задом наперёд лицевой и задом наперёд изнаночной. На пятый день я начинал всё сначала, в надежде таким образом сохранит!, её. Это ли сохранило её? Не знаю. Она сохранилась. Пострадать в мелочах – значит открыть себе путь к великому, со временем. Что ещё я выбросил? Сменные воротнички? Да, я выбросил их все до одного, и даже раньше, чем они сносились. Но галстук я сохранил и даже носил его, завязав вокруг голой шеи, из чистой бравады, конечно же. Галстук был в горошек, цвет не помню.
Когда шёл дождь, когда шёл снег, когда шёл град, передо мной возникала следующая дилемма: Следовало ли продолжать идти, опираясь на зонт и насквозь промокнув, или же остановиться и укрыться под зонтом? Дилемма была фиктивная, как и большинство дилемм. Ибо, с одной стороны, всё, что осталось теперь от зонта – это несколько лоскутов, порхающих вокруг спиц, а с другой, я мог бы продолжать идти, очень медленно, используя зонт не как опору, а как укрытие. Но я так привык, с одной стороны, к идеальной водонепроницаемости моего превосходного (в прошлом) зонта, а с другой, к своей неспособности двигаться без его поддержки, что дилемма оставалась для меня неразрешимой. Я мог бы, конечно, сделать себе палку и продолжать идти, невзирая на дождь, на снег, на град, опираясь на палку, раскрыв над собой зонт. Но я её не сделал, не знаю почему. И когда на меня обрушивался дождь и прочее, что обрушивается на нас с неба, я продолжал двигаться, опираясь на зонт, промокнув до нитки, но чаще останавливался как вкопанный, раскрывал зонт и ожидал, когда всё это кончится. В этом случае я также промокал до нитки. Но дело не в этом. И если бы вдруг с неба посыпалась манна, то я бы ждал, неподвижно замерев под зонтом, когда она кончится, прежде чем ею воспользоваться. Когда я уставал держать в руке вздёрнутый зонт, я перехватывал его другой рукой, а освободившейся похлопывал и растирал те части моего тела, до которых мог дотянуться, чтобы поддержать циркуляцию крови, или характерным для меня жестом прикладывал её к лицу. Длинное острие зонта напоминало палец. Мои лучшие мысли пришли мне в голову во время таких вот остановок. Но когда становилось ясно, что дождь и т.д. будет идти весь день или всю ночь, тогда ко мне возвращался здравый смысл, и я сооружал себе шалаш. Но мне не нравились больше шалаши, сделанные из веток. Ибо листьев вскоре не осталось, не считая хвойных деревьев. Однако не в этом была истинная причина, по которой мне разонравились шалаши, не в этом. А в том, что, оказавшись в шалаше, я ни о чём не мог думать, кроме плаща моего сына, я буквально видел его (плащ) и не замечал ничего другого, он заполнял собой всё пространство. Наши английские друзья называют такой плащ ' макинтошем, и я вдыхал залах резины, хотя макинтоши редко бывают резиновыми. Так что я избегал, насколько это было возможно, шалашей, предпочитая им свой верный зонт, или дерево, или изгородь, или куст, или какие-нибудь развалины.
Мысль о том, чтобы выйти на большую дорогу и попросить меня подвезти, ни разу не пришла мне в голову.
Мысль о том, чтобы поискать убежище в деревнях, у крестьян, мне бы не понравилась, даже если бы она посетила меня.
Я вернулся домой, имея при себе пятнадцать нетронутых пенсов. Нет, два я потратил. Следующим образом.
Мне пришлось претерпеть не только эту грубость, снести не одну обиду, но о других я рассказывать не буду. Удовлетворимся единственным примером. Возможно, другие ожидают меня в будущем. Хотя не. наверняка. Но они останутся неизвестными. Это уж точно.
Был вечер. Я спокойно поджидал, стоя под зонтом, улучшения погоды, как вдруг кто-то грубо толкнул меня сзади. Я ничего не слышал. Я находился в таком месте, где был совсем один. Чья-то рука развернула меня. Передо мной стоял толстый румяный фермер. На нём был непромокаемый плащ, котелок и сапоги. По его пухлым щекам бежали струйки, вода капала с его пушистых усов. К чему все эти детали? Мы с ненавистью смотрели друг на друга. Возможно, это был тот самый фермер, который так вежливо предложил отвезти нас с сыном домой. Вряд ли. И всё-таки его лицо было мне знакомо. И не только лицо. В руке он держал фонарь. Он не был зажжён, но зажечь его можно было в любую минуту. В другой руке он держал заступ. Закопать меня, в случае необходимости. Он схватил меня за куртку, за лацкан. Пока он ещё не тряс меня как следует, но потрясёт в подходящее для этого время. Он всего-навсего ругал меня. Я не понимал, что я сделал, чтобы привести его в такое состояние. Возможно, поднял высоко брови. Но я всегда их по дни маю высоко, брови почти касаются моих волос, а от лба остаются одни морщины. Наконец, я понял, что я нахожусь не на своей земле. Это была его земля. Что я делаю на его земле? Вряд ли есть другой вопрос, которого я так боюсь и на который никогда не мог дать сносный ответ. Что я делаю на чужой земле! Да ещё ночью! Да ещё в такую собачью погоду! Но я не утратил присутствия духа. Обет, – сказал я. Когда я того желаю, у меня довольно внушительный голос. Кажется, он произвёл на него впечатление. Фермер выпустил меня из рук. Паломничество, – сказал я, закрепляя достигнутое преимущество. Он спросил куда. Победа была за мной. К Фахской Мадонне, – сказал я. К Фахской Мадонне? – с недоверием сказал он, как будто знал Фах, как свои пять пальцев, и в нём нигде не было Мадонны. Но разве есть такое место, где не было бы Мадонны? К ней самой, – сказал я. К чёрной? – спросил он, чтобы проверить меня. Насколько мне известно, она не чёрная, – сказал я. Другой на моём месте потерял бы самообладание. Но не я. Я знаю эту деревенщину и её слабые места. Здесь вы до неё не доберётесь, – сказал он. Её заступничеством я потерял сына, – сказал я, – и сохранил его маму. Такие сантименты действуют на скотовода безотказно. Если бы он только знал! Я рассказал ему в подробностях то, чего, увы, не было. Не то чтобы мне не хватало Нинетты. Но она, по крайней мере, как знать, во всяком случае, да, очень жаль, неважно. Мадонна беременных женщин, – сказал я, – замужних беременных женщин, и я, ничтожный, дал обет дотащиться до её статуи и воздать ей хвалу. Происшествие это даёт некоторое представление о моих способностях, даже в этот период. Но, кажется, я переиграл, ибо глаза его снова налились злобой. Могу я попросить вас об одолжении, – сказал я, – и Господь вас отблагодарит. Я добавил: Сам Господь послал вас сегодня ко мне. Какое унижение – просить о чём-то у человека, готового размозжить тебе голову, – но это даёт иногда неплохие результаты. Стакан горячего чая, – умолял я, – без сахара, без молока, чтобы взбодриться. Оказать столь ничтожное одолжение несчастному паломнику было, честно говоря, заманчивым. Ладно, – сказал он, – пойдёмте в дом, там вы обсохнете у печи. Нет, нет, – воскликнул я, – я поклялся идти к ней, не сворачивая в стороны! И чтобы сгладить плохое впечатление, вызванное этими словами, вынул из кармана флорин и протянул ему. В кружку для бедных, – сказал я. И добавил, поскольку было темно: Один флорин в кружку для бедных. Далековато идти, – сказал он. Господь будет вам сопутствовать, – сказал я. Он задумался, • как умел, над сказанным. А главное, ничего не есть, – сказал я, – да-да, я не должен ничего есть. О, старина Моран, ты коварен, как змей! Конечно, я предпочёл бы насилие, но не посмел рисковать. В конце концов, он ушёл, сказав, чтобы я подождал. Не знаю, что там было у него на уме. Когда он удалился на достаточное расстояние, я закрыл зонт и припустил в противоположную сторону, под проливным дождём. Так я потратил флорин.