Литмир - Электронная Библиотека

За ручьем, возле уцелевших домов поселка, толпились военные. Шумно встречали возвращавшихся жителей.

Вереница старух и стариков, с огромными тюками на согнутых спинах, тянулась от редкого леса из-за «высоты 21».

Вразброд, по липкой пахоте, подростки натужно тащили детские санки или коляски, груженные домашним скарбом. К ним подбегали бойцы. Искали своих…

Иосиф остановился, про себя повторив сказанные солдатом слова: «Думал, уже не увижу, а они тут… Жена и сынок…»

Круто повернувшись, быстро зашагал к своей колонне.

– Увижу! Не может быть, чтоб не увидел…

Колонна двигалась на запад.

III

Люба:

– Не могли мы увидаться. Никак не могли.

Так получилось, что двигались мы в одном направлении. Не навстречу друг другу, а в одну сторону, разделенные незатихавшей войной… И потом он искал свою Варю, Варвару Романовну, а я была – Люба Семенова…

Я все рассказала. Длинный получился рассказ. Помнишь, как мудрецы хотели описать жизнь человека день за днем? От рождения до смерти. Караван верблюдов привез эти книги. «Не хватит моей жизни, – сказал повелитель, – чтобы узнать жизнь, вами описанную».

Тогда мудрейший из мудрых сократил описание до нескольких слов:

«Родился… Жил… Страдал… Умер…»

– Нет, Варвара Романовна, слишком коротко. И нет в этой притче правды, потому что нет в ней борьбы. Нет любви и радости второго рождения, того, чем ты жила…

– Да, второе рождение… Честное слово, иногда сама задумываюсь, кто из нас выжил, Варя или Люба?

– Ну, то было только условное имя, а жизнь на тебя на живую обрушила и пытки гестапо, и тяжесть фашистских лагерей.

– Боже мой, какая тут разница? Была она или я… Ни для кого не было жалости. Не будем об этом рассказывать. Во мне всегда поднимается какой-то внутренний защитный барьер, когда спрашивают о жизни в фашистских лагерях. Только нервы расстраивать. Об этом так много написано… Караван верблюдов не увезет. Что скажу нового? Ну, жили, день за днем теряя надежду и силы, по ночам ожидая конца. Пока не успело погаснуть сознание, защищали друг друга.

Так и я, Люба Семенова. Оттого и выжила, что защищала других и меня защищали…

Верно, не обошло Любу счастье борьбы. Об этом, пожалуй, стоит вспомнить, о Любином счастье… Да, да, о счастье в тюрьме, в лагерях. Странно, не правда ли? Скупое, жалкое, а все же счастье…

Мне везло. Не потому ли, что у меня было два имени? Знаешь, в старых еврейских семьях, когда заболевал ребенок, ему второе имя давали. Обманывали смерть. Придет она за Рахилью или за Беллой, а ее уже Ревеккой зовут… Не смейся, они в это верили. Да и у немцев, и у французов тоже бывает по два имени.

Вот, значит, послали гестаповцы смерть за Варварой, а ее уже Любой зовут. Я поверила в Любино счастье. Ведь тиф был только нелепой случайностью. Сколько раз я ее именем смерть обманула… Чтобы понять все до конца, надо вернуться к тому дню, когда Галю выдал ее «муж», а меня с нею просто случайно забрали.

Я думала о Любином счастье, как о единственной надежде на спасение. Ничего другого не оставалось. Стою лицом к стене в пахнущей карболкой комнате минской полиции, перед глазами потрескавшаяся, словно источенная муравьями, штукатурка, а за спиной смерть. В соседней комнате ведут допрос «смоленские мастера».[1] Ко мне доносятся стоны и крики. Скоро наступит моя очередь. Сколько ждать? Час или два?.. Надо успеть все обдумать. Может быть, есть возможность спастись?..

Один раз удалось… Выручил брат… Я же Михалевич, из деревни Михалевичи… У нас там все под одним прозвищем… Нет, о брате надо забыть. Я Люба Семенова… У меня справка от старосты: «Л.Н.Семенова направляется по болезни в городскую больницу для русских…»

Справку сделали хлопцы хорошо. Но лучше не держать ее долго перед глазами полиции. Чуть повернув голову, вижу на столе справку. В углу топится печь, сипят сырые осиновые дрова. Пока полицейский зачем-то вышел из комнаты, можно схватить бумажку и бросить в печь… А вдруг за мной следят в щелку или просто спросят: «Где справка? Чем докажешь, что направлялась в больницу?»

Не годится и это. Что ж остается? Любино счастье… Взяли меня не гестаповцы, а полиция «городской рады», «щирые белорусы», как они себя называли. Попробую на их «щирости» и сыграть.

Вошли полицейские. Один здоровый бугай с заплывшими от пьянства глазами, другой плюгавенький, в штатском, с папкой в руках. Писарь, наверно.

«Повернись, – приказывают, – говори, с кем тут спуталась?»

«Паночки мои, я ж только до доктора шла. Попросилась на ночь ради Христа…»

«А ты баба ладная, – ухмыльнулся бугай, – с тобой не грех и днем переночевать».

Писарь хихикнул своим вшивым голосом:

«Хошь, со мной на часок? Угощу мадерой, чин чином…»

Бугай захохотал. Я еле сдержалась.

«Ой, што вы кажете, я женщина честная, в церкви венчанная».

Писарь прыгнул ко мне, за подол ухватил.

«Шлюха ты партизанская! Зараз мы тебя заголим и проверим, что от венца там осталось…»

Не могу повторить, что он еще говорил. Тут я решилась – была не была, все равно пропадать. Писаря по рукам да как закричу:

«Сам ты шлюха, падла поганая!»

Он к стене отскочил, и бугай рот раскрыл. А я еще сыпанула.

На крик мой в комнату быстро вошел худой мужчина с гладко обритым черепом. Посмотрел на нас и рассмеялся:

«Ну молодец! Вот это по-нашему, по-беларуску… Музыка!..»

Бугай вытянулся перед ним.

«Пан Алферчик, она нас оскорбляет».

А я:

«Паночек дорогенький, заступитесь, кали ласка, за честную женщину, соромно сказать, чаго яны хочуть…»

Пан Алферчик, видно, пребывал в хорошем настроении.

«Прозвище як?»

«Да Любка я, – отвечаю с поклоном, – Микалая Семенова дочка. Може, ведаете? Вось и паперка от старосты…»

«Ну, Любка, – все еще посмеиваясь, остановил меня Алферчик, – буде цела твоя юбка». – И погрозил полицаям.

Я только то и поняла, что Любино счастье не изменило мне. Но когда Алферчик ушел, бугай с писарем сорвали на мне свою злость… Отволокли в камеру – краше в гроб кладут. Рубаха к рубцам прилипла, глаза синяками заплыли, а душа торжествовала.

Ничего они не узнали и не узнают!

Какие-то женщины помогли до угла дойти, уложили, раны обмыли. И только тут я заплакала. Такими родными показались мне эти несчастные, мои соседи по камере. Самый слабый человек – человек одинокий. Я уже прошла через это. В своей первой тюрьме поняла, скажу, не боясь громких слов, высокое чувство советского братства. Вернее, там оно проявилось ярче, острее, чем на свободе. Муки наши роднили людей. Было так и в тюрьме, и в лагере, среди долгих тоскливых дней… Да ты и сам хорошо знаешь. Прибавить мне нечего. Жила в минском лагере, никем не опознанная, не преданная. Потом лагерь уничтожили. И тут ничего нового. В одну ночь собрали всех, кто сказался больным, и вывезли в Тростенец. Тогда в Минске считали, что всех нас, весь лагерь расстреляли. Нас, здоровых, в ту ночь увезли из Белоруссии. Помню первые минуты отъезда. Первые минуты всегда самые тревожные. На тебя сваливаются тысячи предположений. Одно хуже другого… Куда гонят? Зачем? Если на расстрел, почему мужчин отдельно? Мы видели, как их провели стороной… На расстрел обычно уводили, не разделяя. Только когда возле вагона выдали пайки и объявили: «Хлеб на три дня, вода – бидон на десять глоток…» – поняли, что еще будем жить. Уж три дня обязательно. Зря хлеб не дадут.

Нас загнали в старый, пропахший навозом телятник. Я забралась в дальний угол и прижалась к щели в стене. Там легче дышать и есть надежда хоть что-нибудь видеть.

Мы покидали родину… Она еще была перед нами, в широком проеме вагонной двери, во мгле сырой ночи. Силуэты пакгауза, какие-то строения, синие фонарики в руках немецких солдат и злые светлячки собачьих глаз… Сердце замерло, словно биться ему осталось несколько последних минут. Будто сжал его кто-то, а вырвать еще не решается… Дверь задвинули. Слышно было, как снаружи ее замотали проволокой. В вагоне стало темно и тихо, как в карцере.

вернуться

1

«Смоленские мастера» – после нашего наступления на Западном фронте в Минск переехало смоленское СД, опытные палачи из бывших эмигрантов, украинских и белорусских националистов и уголовников.

37
{"b":"105729","o":1}