Ночь шагала по болотным пустошам, по лознякам и ракитникам, по сыпучим пескам дюн… Обессилев, лениво брел в Варяжское море дождь. Да ночь не вечна, даже самая темная и длинная. И вот уже вместо слепой сажи на небосклоне замерцало черненое серебро. Потом стальной отсвет появился в небесах, он светлел, становился ярче и звонче, будто сталь нагревали в огне. Потом послышался легкий неуловимый хруст, словно кто-то невидимый разломил, как хлебный каравай, над еще сонной землей огромную дождевую тучу. И дождь вдруг перестал. И тишина была такая густая, такая плотная и бесконечная, так пахла мокрой травой, мокрым деревом, мокрыми лисьими тулупами, что Вячка зажмурил глаза и слегка покачнулся. Он долго стоял так – то ли дремал, то ли думал о чем-то. Все тело было легкое, послушное, невесомо молодое. В глазах, казалось, летали мягкие зеленые мотыльки и медно-золотые пчелы. И мелькал пестрый круговорот ярких солнечных лучей.
Когда он открыл глаза, дождя не было, не было ночного мрака. Занималось утро… Набухало багрянцем небо…
Вернувшись в терем, Вячка позавтракал. Ел он, как всегда, мало. Кусочек черного ржаного хлеба с жареной щукой, несколько ложек пареного гороха и кружку густого светлого пива, которое литовцы называют «алус».
Постельничий Иван снял с князя мокрое корзно, осторожно накинул ему на плечи голубую, прошитую золотыми тонкими шнурками свитку – размахайку.
– Позови старшего воя Холодка, – велел Вячка. Через мгновение в светлицу вошел Холодок, поклонился, снял с головы шлем с прилобком из волчьего меха. Он был в длинной кольчуге из плоских кованых колец, в блестящих железных наколенниках. На ногах поршни – мягкие кожаные сапоги без каблуков, завязанные на щиколотках узким ремешком. Как и Вячке, было ему двадцать три солнцеворота, был он такого же высокого роста, крепкого телосложения, синеглазый. Только волосы из-под шлема выбивались не светло-русые, как у князя, а червленые, рыжие.
– Что говорят ночные гости? – сразу спросил Вячка. Он вплотную подошел к старшему вою, глянул ему прямо в глаза.
– Говорят, что заблудились, шли в Герцике к князю Всеволоду.
– И ты, Холодок, им поверил? Их, конечно, святой дух перенес через городской вал и они этого совсем не заметили?
– Нет, князь, я им не поверил, – скупо усмехнулся Холодок. – И люди мои не поверили. Мураля Братилу раздели догола, на левую ногу накинули веревочную петлю и вниз головой подтянули на дыбе под потолок. После третьего удара кнутом он закричал, что они с тевтоном должны были украсть твою дочь, а потом убить тебя самого, князь.
При этих словах старшего воя Вячка побледнел, сжал серебряную рукоять меча. Тонкие ноздри затрепетали, глаза вспыхнули ненавистью.
– Снова пришли к нам из Риги ржа и моль, – гневно бросил князь. – Я же ездил прошлым летом к епископу Альберту, был в его палатах, и епископ крестом господним поклялся, что не таит никакого зла против Кукейноса, что только безбожных ливов крестить будет. Отпил со мной из одного кубка… Не человек – жало змеиное! Ну почему только один бог должен быть? И только их – тевтонский? Почему мы не можем иметь своего бога, жить своей державой?
Холодок молчал. Лицо его казалось бесстрастным, замкнутым, хоть, как огонь под пеплом, бушевали в его душе слова, пылкие, веские, да молчал он – раб должен проглотить язык, когда говорит хозяин. Знал – князь выговорится, выкричится, а потом и ему слово даст, его мнением поинтересуется.
– Что молчишь, Холодок? – как и ожидал вой, спросил наконец Вячка.
– Слушаю тебя, твои мудрые слова, – спокойным голосом ответил Холодок.
– Что же нам делать? На что надеяться, на что уповать?
– Вся надежда у человека на лук, меч и быстроногого коня. На свои руки надейся, князь, и на свою дружину. Думается мне, что из Полоцка нам большой подмоги не будет.
– Отчего? – вздрогнул Вячка.
– Альберт через твою голову, минуя Кукейнос, ведет переговоры с великим князем Владимиром. Гонцы вверх-вниз по Двине то и дело шныряют. Кое-кого мои дружинники подстрелили из луков, но иные просочились, как песок меж пальцев.
Холодок растопырил пальцы на правой руке. Пальцы были сильные, шероховатые, как дубовые сучья. Вячка задумчиво смотрел на эту ладонь, и ему почему-то вспоминался однорукий переписчик пергаментов Климята. О чем теперь пишет Климята? Напишет ли он когда-нибудь о нем, Вячке, о Кукейносе?
– Ты думаешь, князь Владимир меня не поддержит? – тихо спросил он у Холодка и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Мы же оба Рогволодовичи. Кровь Рогнеды течет в наших жилах. За Полоцкую землю, за Русь мы должны костьми лечь, а не пустить заморских псов на Двину. Хоть не все так думают, не все… Полоцким купцам и боярам во что бы то ни стало надо свое жито, свой воск везти на Готский берег, а то и дальше. Серебро им дороже родной веры и земли. Что им Вячка и Кукейнос? Они уже сегодня готовы целоваться с меченосцами, с Альбертом. Князь Владимир не смог сокрушить Ригу и теперь будет хитрить, выкручиваться, как лис. Я слышал, что епископ Альберт пообещал ему платить дань за ливов, ту, что раньше мы собирали. Зачем же тогда Кукейнос, зачем я, неразумный князь Кукейноса?
Вячка умолк. Где-то за стенами терема вставало яркое солнце, и ночные птицы прятались в дупла.
– Но есть же сила, которая должна нам помочь, – неожиданно нарушил тишину Холодок. Вячка с недоумением взглянул на старшего воя.
– Я о церкви, князь, говорю, – пригладил широкой ладонью свои червленые волосы Холодок. – Не может православная вера отступить перед верой римской. Помолись богу, святой пречистой богородице и Михаилу, архангелу божьему, князь. Съезди в Полоцк к владыке Дионисию, а если нужно, и к киевскому митрополиту. Пусть ударят в колокола. Пусть все услышат про беду нашу: и Киев, и Новгород, и Псков. Стеной станем на Двине.
– Отец Степан уже там, в Полоцке, – сказал Вячка. – Он будет говорить с владыкой.
– Поезжай сам, князь. Сам.
Холодок выговорил эти слова с такой решительностью, таким вдохновением горели его глаза, что Вячка растерялся. Не ожидал он такой прыти от старшего воя. Холодок мечом умеет говорить, а не словами, но тут…
– Хочешь меня в Полоцк отправить, а сам Кукейносом завладеть? – пронзительным взглядом, раня душу, впился он в Холодка. Холодок побледнел, потом побагровел, прикусил губу и рухнул на колени, покорно склонив рыжеволосую голову. Широкие, обвитые кольчугой плечи его дрожали. В светлице наступила тишина, и эта гнетущая тишина, чувствовал Вячка, с каждым мгновением отдаляла его от верного воя.
– Встань, Холодок, – сказал он, – не к лицу полочанину стоять на коленях. Только перед богом мы на коленях стоим.
– Князь, отпусти в Полоцк, – хрипло попросил Холодок, не поднимая головы. – В монастырь пойду. Чернецом стану. За тебя и за Кукейнос буду молиться.
– Встань, – будто не слышал его слов Вячка. – Не годится князю раба своего просить, но я прошу. Забудь мои слова. Не подумавши сказал. Как воробей, вылетело слово, и не поймаешь его. Я знаю, ты верен мне.
Холодок медленно поднялся. Бледный, ни кровинки в лице. Он все еще не отваживался глянуть в глаза князю.
– Пошли драть перья с тевтонских гусей, – решительно и даже, казалось, весело промолвил Вячка, широко распахнув дверь светлицы. Они спустились на первый ярус терема, прошли по длинному узкому коридору, где на стенах днем и ночью горели факелы. На пол от них ложились черные страшные тени, переломленные посередине. Гулкое эхо перекатывалось под мрачными сводами. В самом конце коридора Вячка вытащил факел из турьего рога, прибитого к стене, и стал спускаться по неровным каменным ступеням в подземелье. Воздух тут был спертый и очень холодный. Ощущалась близость реки – вода крупными блестящими каплями сочилась по стенам подземного хода. Вячке вдруг подумалось, что это плачут жалобными слезами глаза людей, много лет назад встретивших смерть в этой кромешной тьме. Вячка ударил ногой в низенькую дубовую дверцу и вместе с Холодком вошел в застенок.