Антенор вытер краешком грязного хитона глаза. То ли слезились они от старости, то ли навернулась слеза — кому до этого дело?
— Девочка, — тихо сказал он, — пойди к Лаокоону, жрецу Аполлона. Он мой друг. Он суров и упрям, это верно, но в нем нет страха. Пойди к нему и расскажи ему.
— И ты думаешь?…
— Не знаю, дочь. Не знаю. Иди.
* * *
Над покинутым лагерем греков висело облако тяжелой вони. Смердели кучи отбросов, неубранные трупы коней. Голодные, худые собаки неохотно отбегали, оглядываясь на небольшую группу троянцев, в безмолвии стоявших на берегу. Глубокие борозды, пропаханные кораблями в прибрежном песке, казались следами неведомого исполинского плуга. Возле каждой борозды валялись полусгнившие подпорки, которые поддерживали суда на берегу.
Деревянные жилища зияли сорванными дверями и крышами. Спешно, ох, должно быть, спешно уходили в море ахейцы.
Но взоры Приама и Ольвида были прикованы не к картине брошенного лагеря, а к деревянному чудищу, похожему формой на гигантского коня. Четыре массивных бревна-ноги стояли на утрамбованной земле, а бочкообразное туловище венчалось угловатой головой. Слегка пахло свежеструганными досками.
— Что это начертано на боку у коня? — медленно спросил Приам, близоруко прищуриваясь.
– «Этот дар приносят Афине Воительнице уходящие данайцы», - прочел Ольвид. — Больше ничего, царь.
— Ольвид, пусть никто не подходит к коню, не смеет касаться его. Я силой своего ума, мудростью, дарованной богами, проник в злокозненные и хитроумные планы Одиссея. Дар Афине в наших руках, дар вместе со священным палладием. Война кончилась, Ольвид. Осада снята. — В глуховатом голосе Приама слышалась усталость. Десять лет войны. Десять лет осады. Скрип колесниц, храп коней, пение стрел, кровь, пот, судороги смерти. Он, Приам, на коленях перед Ахиллесом просит отдать для погребения тело Гектора, старшего сына. Жизнью рисковал, Троей, унижался, молил надменного Ахиллеса. Гектор, сын… Любимый… Погиб… И Парис, кровь родная, всегда с улыбкой, глаз не отвести… Погиб… Костры, костры, сотни погребальных костров, горьковатый со зловещей сладостью дым, уходящий в небо.
Приам оглянулся. Стены города хорошо были видны отсюда. Десять лет манили они безумных греков, десять лет бросались отсюда на штурм и снова откатывались к кораблям зализывать раны, нанесенные копьем приамовым.
Царю было грустно, но грустью легкой и торжественной, грустью победной и утоляющей боль. Стар он стал, утомился от жизни. Теперь, когда вдыхал он вонь брошенного лагеря данайцев, вдруг почувствовал, что недалек последний его день. Но страха перед небытием не было. Устал, ах как устал старый царь. И священная Троя, основанная дедом его Илом, отныне в безопасности. Отвел он греческую грозу. Ушел и надменный царь микенский Агамемнон, и старый царь пилосский Нестор, и итакиец Одиссей, возомнивший себя богоравным в хитроумии. Все ушли, оставив горы золы от погребальных костров. Удрали, надеясь на попутный ветер. Исчезли, испарились, будто и не было никогда тысячи кораблей с несметным войском. Только не стоят рядом с ним сейчас Гектор и Парис, плоть родная… Не радуются победе.
— Охраняй коня, Ольвид, — снова повторил царь Приам начальнику стражи.
— Тронет его кто, прогневает Афину, головой своей ответишь плешивой. Понял?
— Да, царь, не беспокойся.
— И пошли в город за самой крепкой тележкой, на которой возили раньше камни для построек. И пусть пришлют самых сильных коней. Попробуй-ка сдвинь эдакую махину с места.
— Слушаю, царь, не беспокойся.
— И пусть в городе разведут костры, жарят целых быков и выкатят бочки вина.
— Слушаю, царь, все будет сделано так.
— И пусть… Что это за шум? Кто это?
Коренастый человек в хитоне жреца отталкивал стражников, которые преградили ему путь.
— Это, кажется, Лаокоон, жрец Аполлона, — пробормотал Ольвид, приставляя ладонь ко лбу, чтобы не мешали лучи солнца. — Да, он.
— Что ему нужно здесь? — недовольно спросил Приам, повернулся и пошел к спорящим.
Лаокоон, лицо в зверообразной смоляной бороде, взор суров и диковат, отпихивал стражника.
— Дай дорогу жрецу Аполлона, несчастный! — кричал он.
Ольвид по-старчески семенил к жрецу, подбежал, махнул рукой стражнику: понимать надо, царь смотрит.
— В чем дело, жрец? — нахмурился он. — Стражники получили приказ никого не подпускать к чудищу. Что тебе нужно здесь?
— Что мне нужно? — насмешливо переспросил жрец, и желваки катнулись под его скулами. — Глаза вам открыть, вот что!
Ольвид нахмурился. Безумец. Хорошо, что не слышал Приам, не подошел еще.
— Успокойся, жрец, ты не в храме, а перед царем троянским.
— Для того я и здесь. Царь, — повернулся он к Приаму, — опомнись, царь. Как можно верить грекам? Бойся их, даже дары приносящих! Неужели ты думаешь, что Одиссей настолько глуп, чтобы…
— Замолчи! — гневно крикнул Приам. — Я вижу, ты и сыновей малолетних привел — вон они двое, — чтобы посмеяться над царем. Как смеешь ты говорить…
— Смею, царь! — крикнул жрец. — Не ты мне господин, а бог Аполлон, которому приношу я жертвы в храме.
— Ну и иди в свой храм, — тихо и зловеще проговорил Приам. — Жрецы много воли взяли… Не поймешь, кто правит городом — он, Приам, или жрецы.
— Ты слеп, ты не видишь беды, — так же тихо и зловеще ответил жрец. — Прикажи открыть чрево идола и увидишь там воинов. Не священный золотой палладий, охраняющий города, а медное оружие, завоевывающее их. Прикажи, царь, молю тебя! — Суровое, из дерева высеченное лицо Лаокоона сморщилось, в глазах вскипели слезы.
— Не плачь, Лаокоон, не гневи богов. В день победы ты полон гнева и скорби. Почему? Может быть, не радостно спасение нашего священного Илиона? Пойми, жрец, именно на это рассчитывал Одиссей. Он сделал все, чтобы мы поверили, будто в коне воины, вскрыли его чрево и разгневали тем самым Афину Воительницу. А гнев богини… То, чего не могли сокрушить греки, вмиг сокрушила бы богиня. Но я, Приам, силой ума проник в злокозненные планы Одиссея и обратил их против греков. Мы не тронем коня, а втащим его в город и сделаем священный Илион неприступным во веки веков.
— Нет, — упрямо сказал жрец, — я не верю грекам. Надо посмотреть, что в коне. Там воины. Там сам Одиссей с дюжиной товарищей…
Приам засмеялся, ему скрипуче вторил Ольвид, а за ними засмеялись и угрюмые обычно стражники, которые, опершись на тяжелые копья, следили за спором.
— Одиссей, Одис-сей… — Приам схватился за бока, а Ольвид даже согнулся от пароксизма смеха.
Лицо Лаокоона на мгновение окаменело, потом исказилось гримасой гнева. Быстрым движением он выхватил копье у ближайшего к нему стражника и, прежде чем кто-нибудь успел ему помешать, с силой метнул в деревянного коня. Чудище дрогнуло от удара, и, изнутри послышался слабый металлический звон.
— Слышите? — крикнул Лаокоон, глядя словно завороженный на тяжелое копье, которое все еще дрожало, вонзившись в дерево. — Слышите звон? Это оружие!
— С тобой Одиссею было бы легче, — с презрением сказал Приам. — Для того-то и положил он внутрь коня несколько кусков бронзы, чтобы приняли мы их лязг за звон оружия. Но хватит, жрец. Уйди! Иначе я прикажу убить тебя!
— Слепец ты, царь, глупый слепец! Смотри! — Он бросился к коню, но Ольвид, словно ожидая этого, неловко швырнул вслед ему копье. Медный наконечник ударил жреца в спину, и тот упал. На лице его застыло выражение недоумения и испуга.
— Отец! — послышались детские пронзительные вопли, и две маленькие фигурки метнулись сквозь цепь стражников к распростертому жрецу. Упали с разбегу, уткнулись головками в тело, словно сосунки, заголосили.
Лаокоон уперся руками о землю, с натугой сел. Сзади на белом хитоне расплывалось красное пятно.
— Бегите, — прошептал он сыновьям, но смуглые ручонки словно приклеились к нему, не оторвать. — Бегите, — повторил он и, не видя, начал нашаривать рукой валявшееся рядом копье.