Гай Давенпорт
Листья бронзовые и багряные
Он спит на железной койке, и единственный его доход — те гонорары, что платит ему Государство за то, что пользуется его портретом на наших почтовых марках. Говорят, он может сидеть часами и созерцать бюст Ницше. Ему нравится болтать с друзьями по телефону. Он носит единственное украшение — Железный Крест. Он да нарукавная повязка Партии — вот все, что как-то разнообразит унылую безыскусственность его формы. Его любимый композитор — Антон Брукнер, резкий напор и гармонические прогрессии симфоний которого напоминают ему о старой Германии, о лесах и горах, о кофейнях с их газетами, шахматами, беседами о метафизике и научными журналами, о Германии ясной осени и дымки, когда между деревушками проселки очерчены деревьями, чьи листья, бронзовые и багряные, горят каким-то великолепием под лучами солнца на исходе дня.
Однажды таким днем он навестил сразу вдову Вагнера и сестру Ницше. По пути его часто останавливали селяне, желавшие выказать ему свое восхищение. Они знают, что он сладкоежка, обожает миндальное печенье, поэтому выносят ему целые тарелки угощенья. Он шутит, что испортит фигуру, — он, такой поджарый и тощий. Тем не менее, печенюшку берет, жует ее, а старушки всплескивают руками и прижимают ладони к щекам. Особенно он любит детей. Взор его загорается при виде маленькой светловолосой девочки с голубыми глазами.
Со вдовой Вагнера он обсуждает Кольцо, с сестрой Ницше — политический вопрос евреев. Он просит разрешения посмотреть письменный стол философа, его примитивную пишущую машинку, дуэльную шпагу студенческих лет, итальянскую накидку. Ему показывают чайную чашку философа, и с подобающим почтением он отвечает, что не пьет ни чая, ни кофе, не курит, не употребляет алкоголь, если не считать чарки пива время от времени в компании соратников по Партии.
Жизнь его строга. Как некоторые утверждают, в душевных друзьях у него — одна прекрасная актриса, чей веселый смех и приятные манеры скрашивают ему государственные заботы после целого дня надзора за баварскими трудовыми батальонами, встреч с дипломатами, генералами и архитекторами, осмотров моделей вооружения, образцовых коммун и казарм.
Ему известно всё. Он глубоко изучал большевизм, государственные финансы, оборону, расовую чистоту, судьбу, немецкую душу, музыку, городское планирование, военную историю и диететику.
Он говорит только по-немецки. Все мы находим очаровательным, что единственное чужеродное слово, которое он знает, — это английское слово джентльмен. Он уважает ученость в других. Со времен самого Фридриха Великого не было у нас настолько интеллигентного вождя. Его восхищает дар Муссолини к языкам, его литературный талант, организаторский гений, его классическая склонность к триумфальным парадам и древнему римскому достоинству.
Чувство юмора у него восхитительно. Однажды, выехав на своем «мерседесе», в шлеме авиатора, чтобы не рассыпалась прическа, он превысил скорость всего лишь на несколько миль, и полицейский на мотоцикле заставил его съехать на обочину.
— Следуйте за мной, — сказал полицейский, — до Магистрата в следующем городке, где вам влетит.
— Следуйте за ним, — велел он своему шоферу-капралу.
Полицейский, видите ли, не узнал человека в «мерседесе», поскольку на нем был шлем авиатора, однако охранник Магистрата сразу понял, кто входит в здание, и отдал честь, и сам полицейский судья отдал честь, и все замерли.
— Меня арестовали за превышение скорости, сказал он судье, раскрывшему рот, точно рыба, совершенно лишившемуся дара речи. Придя в себя, судья прошептал какое-то слово, прозвучавшее как ошибка.
— Ни в малейшей степени, — сказал он. — Мы нарушили предел скорости, и поскольку я не обратил внимания на спидометр, я не стану винить своего шофера, а всю ответственность возьму на себя, как и подобает гражданину. Немцы — законопослушный народ, не так ли?
— Да! — вскричали все.
— Зиг! — крикнул он.
— Хайль! — отозвались остальные.
И он уплатил штраф. На пути к машине его остановила маленькая светловолосая девочка с голубыми глазами, протянувшая ему миндальную печенюшку на блюдечке. Он съел ее, подхватил девочку и поцеловал. Ее мать и остальные горожане смотрели на них в полном восторге. Отъезжая, он помахал людям — и назад в Берлин, к безжалостному бремени ответственности.
Он знаток изящных искусств и часто изумлял профессоров эстетики. Ему нравятся картины с рыдающими клоунами — в этом сюжете, утверждает он, преуспел бы Рембрандт, доживи он до наших дней. Он коллекционирует натюрморты с глиняными пивными кружками и виноградом, грозди которого подернулись плесенью, жанровые сценки, изображающие семью за столом. Его не увлекают циничные каракули извращенцев, так популярные в период послевоенной депрессии. Хороший рисунок он всегда отличит — равно как и цвет, и пропорцию. Очаровательная черта его венского вкуса — в его слабости к оперетте и кинофильмам на романтическую тему.
Речи его заряжают энергией. Его внимание к мелочам держит в напряжении инженеров и тактиков. Промышленники и банкиры выходят с совещаний, ахая от его глубоких познаний в их же областях деятельности.
За столом он блистает. Ему нравится развлекать своих гостей историей и философией, которые он может сделать доходчивыми и увлекательными даже для самого неразвитого ума. Вместе с тем, как поэт он может говорить о горных пейзажах, об актерах и дирижерах, об узоре ковра, об ингредиентах салатной заправки.
Он — вегетарианец, сторонящийся жестокости убийства. После отставки он собирается вернуться к живописи, оставить несколько хороших работ музеям Государства как свое наследие. Забавно, не так ли, что душа его в сущности своей — богемная, художественная, мечтательная, он говорит, что был бы вполне счастлив, ведя простую жизнь в мансарде, встречаясь с собратьями-художниками в кафе, бесконечно размышляя над таинствами света и тени. Однако же, именно этот разум судьба избрала для того, чтобы он смог разглядеть истину истории в самой ясной перспективе, и он не уклонился от Долга, когда Тот позвал его горном и знаменем, в миг, когда Германия заняла свое место во главе всех наций. Германия превыше всего.
Робость его многих к нему располагала. Однажды, когда он был еще начинающим политиком, на него обратила внимание одна дама света и пригласила его провести вечер в ее особняке. Он пришел в официальном костюме — быть может, к удивлению некоторых своих хулителей. Руки он скромно держал на коленях, вынужденно отказываясь от напитков и никотина, время от времени предлагавшихся ему ливрейными лакеями, обносившими ими всех гостей. Если не считать какой-то бессмысленной болтовни с различными светскими бездельниками, он не сказал ничего весь вечер, и только когда гости уже начали разъезжаться, он встал у дверей и произнес прекрасную речь против еврейства, коммунизма, атеизма, лжи в прессе и вопиющей аморальности развлечений и искусства. Фривольный тон, пронизывавший все увеселения того вечера, можете быть уверены, сразу стал трезвее. Лицами, какие-то мгновения назад бывшими беззаботными и глупыми, овладели задумчивые выражения. Это было великолепное зрелище.
Есть множество свидетельств тому, как скептики приходили к Вождю на групповые занятия смеху ради, а покидали их обращенными, новыми людьми.
Он никогда не теряется. Взойдя на трибуну, чтобы произнести панегирик Гинденбургу на похоронах этого великого человека, и открыв папку, он обнаружил, что какой-то небрежный служащий вместо его тщательно подобранных слов вложил туда, по всей видимости, финансовый отчет Гауляйтера Веймара. Он заговорил ex tempore,[1] и никто из тысяч его слушателей ничего не заподозрил.
Он может держать руку в приветствии часами, инспектируя войска.
Здоровье его изумительно, и врачей он никогда не посещает — разве что для того, чтобы обсудить здоровье своего народа. Они с доктором обычно весело смеются. Немецкий народ так здоров, что кому нужны врачи?