Ловел еще мгновение колебался, потом осторожно высвободил свою руку из руки старца и встал.
— Если он проснется, дай ему пить из этой чашки и скажи, что я скоро вернусь.
Товарищ-послушник занял его место, и тогда Ловел вышел. Он очень торопился, пересекая темную крытую галерею, ведшую из внутреннего двора. Мимо монаха в маленькой привратницкой шагнул во внешний двор, повернул налево к гостиничному корпусу, но человек ему прокричал:
— Не туда повернул! Тебе к странноприимному дому надо!
Ловел обратил лицо к привратнику.
— К странноприимному дому? Ты не ошибся?
— Нет, не ошибся, — проворчал монах и опять углубился в молитвенник.
Ловел в нерешительности помешкал, потом пустился через двор к длинному, похожему на конюшню строению рядом с воротами, где находили приют бедные странники.
Временами странноприимный дом бывал переполнен, но этим вечером там обретался всего лишь одинокий скиталец, стоявший спиной ко входу и разглядывавший изображение мадонны Заступницы Странников, каким бродячий художник три года назад отблагодарил монастырь за ночлег.
Ловел увидел его — и острое разочарование пронзило сердце. Он не был Роэром, этот незнакомый человек в черной сутане каноника-августинца, обтрепанной по подолу и перекрытой засохшей февральской грязью до колен. Ошибка какая-то…
Но человек обернулся и — никакой ошибки.
Они стояли, молча смотрели друг на друга несколько мгновений, потом лицо Роэра перечеркнула его привычная кривая улыбка.
— По-твоему, я изменился?
— Я не уверен… — протянул Ловел.
— Не уверен?
— В тот вечер, когда я служил вам пажем в Назарейском покое, мне подумалось, что вы менестрель и уже наполовину монах. Теперь… я думаю, вы священник и все еще наполовину бродячий певец. — В замешательстве Ловел запнулся, удивляясь своим словам и стыдясь их.
— Браво! Ну а ты, и уж я-то уверен, ты изменился. Сделался намного взрослее.
— Пять лет сделают взрослым, — отозвался Ловел.
Роэр вглядывался в него своими странными блестящими глазами, видевшими, казалось, насквозь.
— Это сделало не только время, — сказал он, наконец. И добавил: — Когда я спросил тебя, мне ответили, что ты в лечебнице — исполняешь свои обязанности. Значит, уже не всякое… разное, что никому не хочется?
— Нет, только то, что отцу лекарю обременительно, — ответил Ловел с легкой усмешкой. — Но я никаких обязанностей не исполнял, я просто сидел при брате Ансельме. Он очень болен… — Вспомнив слова брата Питера, Ловел поправился. — Нет, не болен. Очень стар и истомлен. Он заснул, один из послушников остался при нем, поэтому я смог прийти. Но мне скоро надо туда возвращаться.
— Ну а пока садись, при мне побудь — а я съем свой ужин, — попросил Роэр в то время, как отец гостинничник вошел с послушником, несшим миску рыбного супа и каравай темного ржаного хлеба.
Когда они остались одни, Ловел пододвинул стул к краю длинного из досок на козлах, стола и сел. Он не пытался прислуживать Роэру, как прежде. Тогда был назарейский покой, серебро и тонкая скатерть. Теперь — иное. Рассматривая человека за едой, Ловел подумал, что он выглядит нездоровым. Или еще не совсем поправился после недавней болезни. Лицо было угловатым, желтая кожа без капельки жира под ней обвисла, глаза глубоко запали. Но было прежнее остроумие и прежний злой смех — поверх прежней грусти. Хотя нет. Ловел вдруг понял: грусть стала затаенной и утратила горечь, примешавшуюся к ней прежде. Так же — и смех. Ловел ошибся, вначале решив, что Роэр не переменился, и ему хотелось знать, что же Роэра переменило. Внезапно рот Роэра искривила насмешливая улыбка, и прежним мягким распевом зазвучал ответ на мысли Ловела, будто он выразил их вслух.
— Не достаточно ли тебе будет, если скажу, что жизнь при дворе сделалась невыносимо унылой, безрадостной после того, как белый корабль пошел ко дну, и я почувствовал: настала пора перемен.
— Нет, — отозвался Ловел, — этого недостаточно.
— Тогда я еще раз попробую. — Но Роэр замолк, лепил хлебные шарики и бросал в пустую, из-под супа, миску. Наконец поднял глаза. — Уже пять лет назад мне казалось, что в жизни должно быть что-то более важное, чем смешить короля после ужина, а если не так, то жизнь лишь пустяк, и разумному человеку остается беспечно ее износить, словно перо в шляпе, остается щелкнуть, чтоб зазвенела, словно бубенчики на колпаке у шута… Я провел с королем в Нормандии эти четыре года — а ты, наверное, гадал почему я не вернулся… В Барфлере перед самым отплытием в Англию принц просил меня задержаться, плыть с ним и его приятелями. Заскучают, говорил, в путешествии без Роэра, который задает тон. Они все были настроены сумасбродничать. Я отказался — без всякой особой причины. Ответил «нет» и поплыл с королем. — Он встал, прошелся до конца длинной комнаты и обратно. — Принц твоих лет был, отрепыш. Мало кто из них был старше. Они на моих глазах росли…
Роэр сел, вновь принялся лепить хлебные шарики, а Ловел вновь терпеливо ждал от него продолжения.
— И тогда мне подумалось: будь жизнь действительно сущий пустяк, не было бы Бога, не трудился бы он ради такой штуки; но я, к своему удивлению, понял, что не могу поверить в отсутствие Бога. А отсюда следует, что в жизни есть нечто важнее, чем смешить короля после ужина… И ведь сходится: нынче королю не до смеха… Тебе ясно? Мне самому не очень-то ясно.
— Наверное, — отозвался Ловел, — вы решились обрести то, что важнее.
— Да. Но надев это, — Роэр коснулся своей черной сутаны, — я почувствовал, что должно быть что-то еще важнее, отмечающее конец одной жизни и начало другой. Моя актерская душа требовала чего-то еще. — Теперь он насмешничал над собой. — Хей-хо! У меня же врожденный дар выкинуть штуку не зрителей только ради — ради искусства. Понимаешь?
Ловел кивнул.
— Были короли, которые расставались с короной и пускались по свету с сумой. Для короля достойный поступок, но — не для королевского менестреля. И чтобы покончить с прежней жизнью, подготовиться к иной, я отправился паломником в Рим. Да, иная жизнь меня-то и поджидала: у Трех источников я подхватил скверную лихорадку и, как говорили добрые монахи, которые выхаживали меня, чуть не умер. А уж в этом никакой для меня новизны. И потом в Риме умирать мне не хотелось. Утверждают: благословен, кто умер в паломниках. Но я — а надо тебе сказать, что мой дед, бретонец, сопровождал Ричарда де Бель-мейса при армии Вильгельма Завоевателя, — но я, как и сын де Бельмейса, епископ Лондонский ныне, в Лондоне рожденный, взращенный, я предпочитал вновь увидеть родную землю и родной город. И когда дело пошло на поправку, я дал обет: в благодарение Богу, вернувшись на родину, построить больницу — приют для бедняков. Чтобы в Лондоне они нашли заботу, какую я видел в Риме.
Ловел снова кивнул, не спуская глаз с лица Роэра.
— Простой приют, понимаешь? Но по дороге на родину мне случилось видение. — Роэр сказал это, как другой бы сказал, что нашел пенни или что его лошадь потеряла подкову. — была жаркая ночь — странно, если подумать, ведь болезнь задержала меня в Риме, и время близилось к Рождеству, — я не мог заснуть. Я ворочался на постели, выискивая местечко прохладнее, и одновременно мысленно подыскивал в Лондоне? В пригороде? — место для моего приюта. И вдруг мне показалось, что комната и все в ней растаяло, я увидел, что ко мне приближается громадных размеров зверь о восьми ногах, с крыльями орла. Он ухватил меня в свои когти и поднял до звезд. Спросят тебя когда-нибудь — скажи, на меня ссылаясь, что звезды не только мерцают, вблизи звезды кружатся, кружатся, испуская высокого тона звук и сильный запах пиретрума. Подо мной не было ничего — одна чернота, и я знал, что вот-вот зверь разомкнет когти, и я полечу вниз в черноту, и падение будет длиться вечность. Я вскрикнул, и в мою дверь вошел Святой Варфоломей, или самый почтенный и величественный старец с бородой длинной и белой, как Млечный путь, вошел и сказал, что я должен построить приют в Смитфидде, сразу за стенами Лондона. Там бывает ярмарка раз в неделю, я часто туда наезжал. Он просил меня также выстроить рядом с приютом небольшой монастырь. И с тем я уснул. А когда утром проснулся, то мне было скорее холодно, а не жарко. И неудивительно — на дворе выпал снег. — Роэр потер свой синеватый подбородок. — Странная вещь, я думал про Смитфилд раньше, но это земля короля, а наш Генрих не особенно печется о немощных бедняках. Монастырь же — дело другое, да еще в честь Святого Варфоломея…