…Чуркин вышел из горкома на площадь Коммуны. Потеплело; дождь моросил мелкий. И этот мягкий, прихмуренный денек, и тихий несердитый дождь, и тысячи раз виданные, спокойные линии домов вокруг площади показались Чуркину мрачными и трагическими, как знамение происшедшей с ним катастрофы. Он вспомнил, как несколько месяцев назад они вышли из этого подъезда вместе с Борташевичем, это было, когда исключали проходимца Редьковского, Борташевич хорошо говорил на заседании. «Как он мог так лгать! Как может человек так лгать! — с мукой и омерзением думал Чуркин; душа его кровоточила. — Партии лгал, людям всем лгал… семье… Семья, семья!» Ему представилась Надежда Петровна, он по-новому увидел ее нарисованные брови и закрытый рот, произносящий «гум, гум, гум», увидел маску вместо лица, ужаснулся, откинул прочь, — эта переживет, эта знала, уж если Степан лгал, то такая тем более сумеет налгать, Нина словно чувствовала, терпеть ее не могла, — как же он-то, Чуркин, не видел, что у нее не лицо, а маска?.. Знала, знала! Но дети, неужели дети?.. Нет, нет! Несчастные, обманутые дети, преданные родным отцом!..
В горисполкоме ничего не знали, кроме того, что Чуркин пошел к Ряженцеву. Но все подняли головы и переглянулись, когда через комнаты, ни на кого не глядя, прямой деревянной походкой прошел Чуркин, несчастный, серый, больной, постаревший за один час на десять лет.
Это происходило в Катин день рождения — дата, всегда торжественно отмечавшаяся в семье Борташевичей. План празднества был таков: званый обед — для Катиных институтских друзей; потом большой вечер с танцами, ужином, мороженым, коктейлями и всем, что полагается. Тетя Поля и Марго не могли управиться с такой программой вдвоем; была приглашена официантка из ресторана.
Утром Борташевич нежно поздравил дочь, вручил подарки, обещал быть дома пораньше, а затем отправился в универмаг. К горторгу, особенно к своему кабинету в горторге, чувствовал после приезда тоскливое отвращение и старался бывать там как можно меньше. Лицезреть сообщников стало нестерпимой пыткой… В универмаге запретил директору Изумрудову — хорошо воспитанному, изящно-почтительному жулику, выписанному сообщниками из Краснодара, — сопровождать его, сам обошел отделы, беседовал с продавцами и покупателями. Только к трем приехал в горторг. На лестнице ему повстречался секретарь партбюро Хмельницкий. Вчера Хмельницкий спрашивал у него, когда можно поставить на партийном собрании доклад руководства о перспективах торговли в Энске. Борташевич обещал подумать. Теперь он остановил Хмельницкого.
— Товарищ Хмельницкий, — кивнув, сказал он с видом человека, вспомнившего между тысячей важных дел о тысяча первом, — ставьте доклад на ближайшем собрании. Я приготовлю.
Хмельницкий, молодой человек в очках, с выдержанными манерами, посмотрел на него и пошел вниз, не ответив, — и это поразило Борташевича ужасом. «И не поздоровался. Такой вежливый, и не поздоровался. Боже мой, боже мой, он не поздоровался! Задумался он, или… или… это уже случилось?» Борташевич ощутил, как больно повернулось сердце и как волосы пошевелились надо лбом, словно на них подули. «Вдруг — случайность: думал, что уже виделись сегодня, и не поздоровался, это бывает… А почему не ответил насчет доклада? Боже мой, боже мой… Да или нет?»
«Попробуем проверить». Стараясь попадать пальцем в те кружки, в какие нужно, он набрал чуркинский номер. Голос Чуркина либо вынесет приговор, либо даст отсрочку…
Ответил мурлыкающий голосок чуркинской секретарши:
— Да, я вас слушаю.
— Чуркин у себя?
— Кто просит?
— Борташевич.
— Пожалуйста, Степан Андреич, соединяю.
Секретарша мурлыкала обыкновенно; Борташевич чуточку успокоился.
Но вот опять ее голос — испуганно:
— Вы слушаете? Кирилла Матвеича нет.
— Как нет? Вы сказали…
— Его нет! — торопливо повторила секретарша, в трубке мелко запищали отбойные сигналы.
Вошел заместитель:
— Цыцаркин арестован.
— Да? — спросил Борташевич.
— Подумайте, Степан Андреич, даже отдел кадров не поставлен в известность.
— Хорошо, идите, — сказал Борташевич.
Вошла Вера Зайцева, секретарша:
— Степан Андреич, звонят из универмага, за Изумрудовым пришли из милиции.
— Хорошо, — сказал Борташевич.
Он все держал трубку; трубка яростно и неутомимо кричала отбой.
Положил трубку и вышел. В коридор, вниз по лестнице, на улицу.
«Победа» с брезентовым верхом стояла у подъезда. Шофер курил, прислонясь спиной к машине, и разговаривал с другими шоферами. Увидев начальника, он сделал движение — отворить дверцу, но начальник свернул направо и пошел пешком. Шофер проводил его глазами и продолжал беседу.
О чем думал Борташевич? А ни о чем. Он уползал в свое логово.
Медленно прошел через переднюю, и разноцветные стекла фрамуги в последний раз окрасили его лицо бледными желтыми, фиолетовыми и красными светами.
Катя вышла на его шаги, веселая, румяная, в новом платье.
— Папа, ну какой молодец, что пришел к обеду! — Она поцеловала его. Мама, папа пришел! — крикнула она.
Комнаты были празднично убраны, всюду цветы. В столовой Поля с набожным лицом расставляла по снежной скатерти старинные фарфоровые тарелки, которые вынимались из буфета в дни особых торжеств. Поле помогала девушка в шелковом фартучке и гофрированной наколке — официантка из ресторана. Марго перетирала хрусталь… Озираясь, Борташевич прошел мимо них. Он забыл, что будут гости, званый обед… Надежда Петровна вышла из спальни в кружевной блузе и пышнейшей голубой юбке, падающей водопадами до полу.
— Тебе нравится мамин костюм? — спросила Катя.
Борташевич молча стоял перед ними…
— Боже! — вскрикнула Надежда Петровна. — Где ты так вымазался?
Она показала на его ноги. Он нагнулся, взглянул. Брюки забрызганы грязью.
— Скорей переодевайся! — негодующе сказала она.
Он прошел к себе и закрыл дверь.
— И блузка прелестная, но юбка, юбка! — говорила Катя, обходя мать по кругу и любуясь ее туалетом.
— Все равно вы меня не убедите! — сказала Марго, расставляя фужеры. Половину шелка она украла!
— Перестаньте, я не желаю это слушать! — воскликнула Катя. — Но где же гости?
— Один уже тут, — сказала Надежда Петровна. — Уже час сидит.
Гость, пришедший раньше всех, был Саша Любимов. Катя пригласила его отчасти в пику матери, убеждавшей ее «не смешивать общество», отчасти для Сережи, чтобы тот не скучал. Для такого случая Саша взял выходной день и сходил в парикмахерскую. Пока что он сидел у Сережи, прислушиваясь к долетающим звукам Катиного голоса.
Прозвонил звонок.
— Накрывайте, я отворю! — сказала Катя и, разбежавшись, весело распахнула дверь на площадку. Она была в праздничном настроении, ее обида на Войнаровского прошла, и увлечение тоже, она чувствовала себя красивой, привлекательной; ей шло белое шерстяное платье спортивного стиля, и она с удовольствием шла отворять гостям.
Но это были не гости, а управхоз Иван Семеныч, инвалид, который заходил иногда и спрашивал, хорошо ли греют батареи отопления и нет ли каких претензий, и с ним несколько незнакомых мужчин.
— Хозяин дома? — спросил Иван Семеныч.
— Дома, — ответила Катя, рассматривая одного из мужчин, молодого блондина, худого, с узким розовым лицом и такими светлыми волосами и бровями, что они казались бесцветными. «Какая нежная кожа», — отметила она…
— Повидать его надо, — сказал Иван Семеныч и вошел в переднюю, слегка отстранив Катю. Незнакомые вошли за ним, а позади шел милиционер, которого Катя раньше не заметила. «Ой, неужели опять Сережка что-нибудь натворил», — подумала она и пошла за отцом. «Да?» — спросил он, когда она постучалась.
— Папа, — сказала Катя, приоткрыв дверь. — Тебя спрашивают.
— Кто? — спросил он. Он стоял посреди кабинета, заложив руку за борт пиджака.
— Управхоз с милиционером и еще какие-то.
— Сейчас! — сказал отец. Он сказал это почему-то шепотом, присвистнув. Она закрыла дверь и слышала, как за нею быстро и мягко повернулся ключ.