Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…Редьковский управлял стройтрестом номер четыре. Трест построил два дома, и за это же время появилась у Редьковского за городом собственная дача на имя тещи. Трест разрабатывал каменные карьеры, и вокруг дачи Редьковского вырос каменный забор в полтора человеческих роста. Строили дачу и забор лучшие рабочие треста; оплачивал им эту работу трест — из расчета среднего заработка; строительные материалы тоже оплачивал трест. Табельщица и счетовод высказали свои сомнения — их уволили, придравшись к мелким погрешностям. Каменщик Руденко отказался строить гараж управляющему, сказав: «Я по среднему работать не буду, и я не на барщину сюда пришел», — Руденко уволили, обвинив в шкурничестве. Коммунист Жихарев, штукатур, восстал против незаконного использования рабочей силы Редьковский уволил и Жихарева как склочника и дезорганизатора работы. Жихарев кинулся в райком, к Голованову, и не нашел поддержки. Рабочий написал в газету — не помогло… Сейчас дело идет к естественному концу.

Комиссия, выделенная горкомом для обследования парторганизации стройтреста номер четыре, заканчивает доклад. Досказываются обстоятельства пребывания Редьковского на посту управляющего: о присвоении им трестовской машины в нераздельное личное пользование (жену возили на базар), о пирушках на даче за непроницаемым забором, о том, как поблажками и незаконными премиями Редьковский покупал молчание членов партбюро и постройкома, которые обязаны были призвать его к порядку.

В зале много коммунистов из треста номер четыре. Они сидят не вместе. Произошло естественное разделение — те, кто кутил на даче у Редьковского, расселись вразброд, остальные сгруппировались вокруг Жихарева… Вот кто переживает большие дни своей жизни — этот чернявый двадцативосьмилетний парень в вышитой украинской рубашке под пиджаком, скуластый и курносый, с угольно-черными умными глазами.

Он, молодой коммунист, восстал за дисциплину, за законность, за партийную этику — его выгнали, наплевали ему в душу, райком его не поддержал. Теперь Жихарев восстановлен на работе, его, видимо, изберут секретарем партийной организации треста — во всяком случае, горком будет рекомендовать… Жихарев сидит чинно, но его угольные глаза горят, и на молодом лице удовлетворенное, даже горделивое выражение. Вот он поднял голову, взглядом знатока-специалиста оглядел потолок, задержался на лепке карниза… Вот взгляд спустился, помрачнел, погас (Жихарев посмотрел на Редьковского) — и снова просветлел и зажегся, поднявшись к портрету Ленина… И каждое жихаревское движение, и все шквалы, которые бушевали в этом неискушенном сердце, и эта заря чистого торжества — все понятно Ряженцеву, солдату партии, поседевшему на бессрочной службе. (Седины не замечают, потому что Ряженцев белокур. Его светлые, невьющиеся волосы, гладко зачесанные назад, отливают спокойным блеском. Лицо почти без морщин, широкое и белое, тоже спокойно, он выработал это спокойствие за многие годы.)

Тихо открывается дверь в конце зала. Тихо ступая по плюшевой дорожке, входит Степан Борташевич. Он опоздал, и выражение у него, как всегда у опоздавших, озабоченное — дескать, дел выше головы, потому и опоздал. Усевшись и перестав быть предметом внимания, он скидывает с лица это условное выражение и оглядывает собрание со свойственным ему веселым благодушием. О деле Редьковского он, разумеется, знает, и оно его не волнует, он такие вещи видел. Не далее как минувшей зимой он, заведующий горторгом, снял с работы и отдал под суд группу работников торговой сети. С жизненным опытом товарищ, седые виски и скептическая усмешинка в глазах, не удивишь его мелким мазуриком Редьковским…

Докладчик дочитывает предложение комиссии:

«Провести перевыборы бюро партийной организации стройтреста номер четыре…»

Движение среди людей, окружающих Жихарева…

«Дело о хищениях передать следственным органам…»

Редьковский снимает очки и для чего-то начинает старательно протирать их платком…

— Слово товарищу Жихареву, — говорит Ряженцев.

Но Жихарев отказывается от слова. Встав, он объясняет: все изложено в материалах комиссии, ему добавить нечего.

— Как нечего? — мягко спрашивает Борташевич. — А ваше отношение, личная ваша оценка?

— Я свое личное отношение уже выразил, за что меня и выгнали с работы, — медленно отвечает Жихарев и улыбается доверчивой улыбкой.

— Хорошо отвечено! — говорит Бучко — негромко, но, однако, так, чтобы все услышали.

Другие коммунисты из стройтреста желают высказаться. Один повторяет уже известные факты, другие признают свои ошибки… Акиндинов вынимает из кармана часы — именные, наградные, он всегда их носит — и раздраженно щелкает крышкой: все ясно, о чем еще говорить!..

Но выходит с покаянной речью Голованов. «Мы не учли, — говорит он, мы упустили, мы самоуспокоились…» Ряженцев не выдерживает:

— Говорите о себе. Почему — «мы»? Вы не Николай Второй. Вам не грех сказать «я».

А за Головановым встает Бучко и точь-в-точь так, как предвидел Ряженцев, приглаживает рукой лихие кудри и произносит совершенно то самое, чего Ряженцев от него ожидал.

— Короче! — говорит Ряженцев.

Бучко на секунду срывается.

— Виноват, — говорит он, — такой вопрос… — и продолжает речь в ускоренном темпе. Ряженцев поднимается, слушает стоя, не скрывая нетерпения. И, не дождавшись конца, обрывает этот поток хорошо отредактированных фраз:

— Ясно, я думаю, товарищи. Есть еще желающие?

Бучко возвращается на место без всякого геройства. Блистательное выступление не имело успеха. «Не обойдется без выговора», — думает он, и что-то отвратительно дрожит у него под ложечкой.

— Нет желающих.

— Несколько слов, — мягким домашним голосом говорит Борташевич, несколько слов, которые никто не сказал, а надо бы, разрешите.

— Прошу, — говорит Ряженцев.

Легким широким шагом Борташевич выходит вперед. Он стоит у столика, заменяющего трибуну, лицом к собранию, — это доброе, сейчас немного грустное лицо пожилого человека, расположенного к людям. У Борташевича осанистая фигура и благородная голова с седыми висками.

— У кого же, товарищи, язык повернется — защищать разложенца, нарушителя наших моральных устоев…

Он говорит задумчиво, все тем же негромким уверенным голосом, и как бы взвешивает в спокойной руке тяжесть проступков Редьковского.

— Я только хочу обратить внимание бюро на обстоятельство, о котором здесь, правда, говорилось, но говорилось попутно, а я считаю, что это обстоятельство должно быть выделено особо, так как в нем заключается главное преступление, большее, на мой взгляд, чем даже воровство из государственной кассы…

Зал слушает и смотрит на белую руку, беспристрастную, как чаша весов.

— Из выступлений товарищей рисуется такая картина, что Редьковский подбирал аппарат по принципу приятельских отношений, старого кумовства и так далее. А те, с кем не было приятельских отношений и старого кумовства, вербовались, так сказать, как новобранцы, бесстыдно задаривались за государственный счет, — во всяком случае, их изо всех сил старались купить и растлить… И в этом я, товарищи, вижу главное преступление!

Борташевич медленно опускает руку на стол. (Чаша весов опустилась под тяжестью гирь.)

— Верно, Степан! — громко говорит с места Чуркин, а Ряженцев слегка ударяет по стакану карандашом…

— Я слушал, и мысль моя была не о материальных хищениях — это все у него обратно заберем, товарищи! — мысль моя была о людях, которым он прививал свою чуму. Были люди как люди, чистые перед партией и перед народом, и вот — глядите: сидят как в воду опущенные, потерявшие доверие, с выговорами, со строгими выговорами, — а кто отвечает? Редьковский отвечает! Это он их сбивал, что называется, с катушек, он тащил их на путь, по которому сам катился — и докатился! И вот за это моральное обворовывание партии и общества мы должны спросить с него еще суровее, чем за материальное!

Если бы на деловых заседаниях были приняты аплодисменты, Борташевичу хлопали бы. Даже окаменевший в сумрачном высокомерии Акиндинов провожает его благосклонным взглядом. Бучко терзают запоздалые сожаления: как это он, Бучко, не сообразил сказать о моральном обворовывании общества…

33
{"b":"105191","o":1}