Данута порывисто отдернула занавеску, подбежала к Ивану, подняла его голову, поднесла кружку с водой.
Иван сделал несколько глотков и успокоился. Он смотрел на Дануту, на ее живое лицо, толстые косы, спадающие на плечи, на морщинки, собравшиеся на переносице, и улыбался краешком губ.
— Дышишь? — спросила Данута.
— Дышу... — прошептал Иван.
— Мама, а он посочувствовал нам с тобой. Знаешь, как тяжело было бы долбать мерзлую землю... — Данута широко улыбнулась и крикнула матери: — Живой!...
— Ну, то дзякуй богу, — сказала мать, подошла и встала рядом с Данутой. — А то у нас сэрца не на месцы. Кожны дзень чакаем, што прыйдуць i знойдуць цябе...
Поздним вечером с помощью Дануты Иван снова перебрался в свое укрытие. Данута оставила ему маленький кувшинчик с молоком, небольшой кусочек хлеба и ушла.
Впервые за много дней, оставшись один, Иван мог холодным разумом подумать о себе. Ну, хорошо, нашлись добрые люди и приютили. Больше того, вернули его к жизни, каждый день рискуя собой. А что дальше? Сколько можно сидеть на шее двух одиноких женщин, которым, конечно, нелегко самим в это трудное время. Нет, он не задержится здесь. Вот только поговорит с Данутой, может быть, она что-нибудь знает о партизанах. Вдруг пленные, бежавшие с эшелона, собрались в отряд? Теперь главное — поскорее набраться сил, а что касается одежды, которой снабдила его Данута, в ней можно зимовать и в землянке и на сеновале. Под стареньким, но еще крепким кожушком было тепло и уютно, а в ватных брюках и валенках можно было лежать прямо на снегу. Главное, скорее окрепнуть, потому что стоит резко повернуть головой, как перед глазами все начинает вертеться.
Он взял кувшинчик с молоком, откусил крошку хлеба, разжевал ее, почувствовал приятный кисловато-сладкий вкус и запил глотком молока. Даже если не хочется, он будет есть. Так надо. Не лежать же ему в этой норе до тех пор, пока придут сюда наступающие части Красной Армии. Что он, комсомолец, скажет командованию, как посмотрит в глаза своим товарищам? Они там, наверное, делают большие настоящие дела, а ты...
Он спал крепко, без сновидений. Проснулся оттого, что почувствовал, как чья-то рука приглаживает ему волосы. Он открыл глаза и увидел рядом с собой Дануту. В укрытии было тесновато вдвоем. Данута сидела, прижавшись к мягкой стене норы, и улыбалась. Это хорошо видел Иван, потому что вход в укрытие, который Данута обычно забрасывала сеном, сейчас был открыт и оттуда, снаружи, пробивался солнечный свет.
— Уже скоро одиннадцать утра, а ты все спишь... — мягко пожурила она и опять улыбнулась.
—Я хотел с тобой поговорить. — Иван сел и снова закашлялся. Только сегодня кашель был не таким сухим, как вчера. — Я хотел поговорить с тобой, — продолжал Иван.
— Ты мне хочешь признаться в любви? — прикинулась Данута, и озорные искорки сверкнули в ее глазах.
— Я с тобой серьезно, а ты...
— Я тоже серьезно... — улыбалась Данута.
— Ты, конечно, понимаешь, что я у вас долго не задержусь... — нахмурился Иван.
— А мы тебя не гоним, — обиделась Данута.
— Спасибо вам за все. И тебе и маме. Я не могу отсиживаться, когда наши бьются не на жизнь, а на смерть... Может быть, ты что-нибудь узнаешь о партизанах?
— Во-первых, — загнув один палец на руке, сказала Данута, — ты еще совсем хворый. И какая от тебя будет польза Красной Армии — не знаю. Во-вторых, — она загнула еще один палец, — чтобы разобраться у нас что к чему — надо пуд соли съесть. Каких только отрядов нету. Как связаться и с кем? Попадешь из огня да в полымя.
— Во сне или наяву слыхал я мужской голос, — сказал Иван. — Кто это был?
— Фельдшер наш. Добрый такой, пожилой уже человек.
— А он с кем?
— Кто его знает, — пожала плечами Данута. — Слыхала, к нему недавно аковцы привозили своего раненого и он лежал у него в медпункте. Мы так боялись приглашать его, но он ничего... помог и никому не сказал.
— Ты уверена?
— Я так думаю. — Данута подала Ивану сырое яйцо, кусочек хлеба. — Съешь.
— Не откажусь.
— От сырого больше пользы.
Иван выпил яйцо, закусил хлебом и, почувствовав внезапную слабость, прилег. На лбу выступил холодный пот.
Данута вынула из рукава плюшевого жакета носовой платочек и стала легким прикосновением вытирать лицо Ивана.
— Эх, ты, партизан... — тихонько говорила она. — Даже сидеть сил не хватает, а он в отряд рвется...
Иван молчал. От носового платочка Дануты исходил освежающий приятный запах не то выстиранного белья, не то знакомых с детства каких-то трав. Он придержал руку Дануты на лице. После долгого молчания Данута спросила.
— Ты женатый?
— Нет, конечно... — смутился Иван.
— А лет сколько?
— Двадцать два.
— По виду старик. Я думала, тебе все тридцать. Иван провел рукой по небритым щекам, по бородке, колючей и жесткой, которая успела вырасти за это время, и усмехнулся:
— В этой берлоге совсем зарастешь...
— А девушка у тебя есть? — продолжала свой озорной допрос Данута.
Иван помолчал и глухо ответил:
— Была.
— Ты бросил ее, да?
— Нет.
— Она тебя?
— Нет, Данута. Совсем не то. Погибла она... — Иван снова замолчал.
Молчала и Данута. Озорные огоньки погасли в ее глазах. Она тоже задумалась и положила руку на лоб Ивану.
— Ну, вот, и нету у тебя температуры. Хочешь, я принесу тебе бритву?
— Хочу.
— Ну, тогда вылезай. Походи немного в гумне, а то совсем разучишься. Папа рассказывал, что он в империалистическую был ранен. Пролежал месяц. Потом его водили за руки по палате... — Данута выбралась из укрытия первой и, тихонько скрипнув воротами, исчезла.
Иван выполз, отдышался и попробовал встать на ноги. Ничего, только слегка кружится голова и противный липкий пот покрывает шею. А в гумне сухо, морозно, пахнет сеном и почему-то кожухом. За стеной жует и тяжело вздыхает корова. Сквозь щели настойчиво пробивается солнце и режет сумрак острыми лучами. Дышится легче, постепенно проходит потливость. Когда Данута приносит бритву, помазок и кружку горячей воды, он и вовсе приходит в себя.
Данута ставит все это на полочку у стены и вдруг вспоминает, что нужно зеркало. Приносит, запыхавшись, треугольный обломок.
Иван берет в руки зеркало и подносит к лицу. На него смотрит незнакомый, очень худой человек с ввалившимися глазами, обросший жидкой щетиной усов и бороды.
Иван намыливает помазок, потом лицо и берет в руки бритву. Откровенно говоря, такой он еще ни разу не брился. Дома у него был станочек ленинградского завода. Он аккуратно менял лезвия и горя не знал. А этой можно и порезаться. Надо точно угадать угол наклона острия, иначе срежешь кусок подбородка.
Данута смотрит па пего со стороны и смеется.
— Да ты, наверное, еще ни разу не брился, — говорит она. — Отец делал совсем не так. Дай-ка сюда... — Она берет из рук Ивана бритву и ловко бреет его лицо.
Ивану приятно ощущать мягкий шорох бритвы и бархатные пальцы Дануты. Они ловко передвигаются по лицу, даже берут его за нос, чтобы чище сбрить усы. Ивану щекотно, и он хохочет.
Данута отходит на шаг в сторону и без тени улыбки говорит:
— А ты совсем ничего. Даже красивый. А я сразу и не приметила.
— Да брось ты... — улыбается Иван. — Плесни лучше вот этой воды. Я лицо обдам.
А Данута болтает не умолкая:
— Хочешь, я маму позову. Пускай она на тебя полюбуется. Сразу на человека стал похож.
— Не надо, — отмахивается Иван. — Я лучше спать пойду. Мне надо сил набираться.
— Иди, набирайся, — недовольно ворчит Данута. — Просто не верится, что тебя любила девушка. Ты же поговорить как следует не умеешь. А еще учителем хотел стать.
— Так то с детьми... — оправдался Иван и полез в свое укрытие.
— Мама отвару сделала от кашля, так я принесу.
— Неси.
Данута быстро вернулась и протянула в нору руку с кружкой. Рука белая-белая, как точеная. Сквозь кожу просвечивают тоненькие синие жилки. Иван взялся не за кружку, а за руку. Данута хотела отдернуть руку, а потом раздумала. Иван подержал ее пальцы, взял кружку, выпил коричневый настой, отдающий полынью, и возвратил кружку в красивую руку Дануты...