Кажется, просто, но этого бы не понял и его отчим Герасим Петрович Непрелов. Ему, как и миллионам других, не могло прийти в голову, что через семь лет рухнет это царство купцов, фабрикантов, чиновников и жандармов. И его превосходительство господин губернатор, упоминание имени которого приводит в трепет, будет — никто.
Многие ли знали, что «политические», которые сидят в тюрьме напротив кладбища, которых иногда проводят по улицам в кандалах, — хорошие люди? Люди, которые хотят счастья для всех и для тех, кто никогда не слыхал об этом счастье. А они борются, жертвуют свободой, а иногда и жизнью во имя жизни других. И Мавриковой жизни.
Маленький Маврик, ты ничего не знаешь. Ты даже не знаешь, что сапожник Иван Макарович, которого ты любишь и который любит тебя, вовсе не сапожник. Не такой простой была жизнь, какой она представлялась многим людям. Не так легко стало распознавать людей.
Кто заподозрит встреченного на Сибирской улице франта с ухоженными усиками и увидит в нем бежавшего с каторги организатора студенческих волнений! И не подумаешь, что девушка, так похожая на бедную швейку, везет в футляре не швейную машину, а шрифты для восстанавливаемой партийной типографии. И уж конечно никому пока не приходило в голову, что сапожник Иван Макарович Бархатов один из организаторов большевистского подполья. Ко многим заводам Урала тянутся невидимые нити из подвала, где Иван Макарович Бархатов, в перепачканном варом фартуке, ставит заплаты, подбивает каблуки.
Дорого бы дали в полиции за этого сапожника, ставшего видным революционером, выросшего из рядового, ничем не приметного слесаря-механика талантливым вожаком, замеченным Владимиром Ильичем Лениным, связанным с виднейшим большевиком Яковом Михайловичем Свердловым.
Если бы знали отец и мать Маврика, как предан он Ивану Макаровичу и как бездетный вдовец любит мальчика. Если б они знали, какое счастье для Маврика поселиться в большой пламенной душе отличного человека и стойкого борца. Если бы знал Маврик, как много будет значить в его жизни Иван Макарович.
А пока…
А пока Пермь живет своей жизнью нужды и благополучия. Идет тысяча девятьсот десятый год, когда, кажется, утихомирилось все и забылись недавние волнения. Волнения тысяча девятьсот пятого года. Он ушел навсегда, и как будто ничто не возвратит теперь эти опасные для империи месяцы.
Купцы Агафуровы расширяют торговлю. Пароходчики Любимовы, Каменские готовятся пустить новые пароходы. На фабриках и заводах тишина. Его превосходительство господин губернатор может безопасно ездить в открытой карете и давать открытые балы. Власть тверда и незыблема.
Так думала, так заставляла себя думать, благополучная, богатая, верноподданная, чиновная, купеческая, епархиальная, губернаторская, чернорыночная Пермь.
VI
Когда пришло письмо, прошитое нитками, с печатью из хлебного мякиша вместо сургуча, Екатерина Матвеевна Зашеина, оставив все, распечатывая конверт, дрожащим голосом сказала:
— Мамочка, от Маврушечки письмо, — и принялась читать вслух: — «Дорогие родители, тетя Катя и бабушка!..»
Этих слов было достаточно, чтобы высокая полная женщина, с умным лицом, в очках, которые ей придавали особую солидность, прослезилась вместе с маленькой старушкой, сидевшей на низенькой кровати, покрытой лоскутным сатиновым одеялом. У нее сами собой вырвались слова:
— Конечно, родители! Кто же мы ему?
Написав без единой ошибки первую строку, уместив буквы в линеечки листка, вырванного из тетради, далее Маврик уже не заботился о грамматике и каллиграфии. До них ли ему, когда нужно было рассказать самое главное. О том, как «плохо ему живецца», как поздно приходит мать, как ему «нечево делать в Богородцкой церкве»…
Теперь уже тетушка и бабушка не плакали, а рыдали:
— И за что это все, за что…
Маврик знал, как тетя Катя боится, чтобы он не простудился, и особенно выразительно написал про холод в квартире: «а вечеромъ холотно здесь и зуббы нипирастаютъ чакадь одинъ объ другой».
Платок был мокр. Екатерина Матвеевна утиралась кухонным полотенцем.
— Что же это, что это, мамочка…
Буквы письма вылезали из строк, прыгали, скакали, будто им тоже было холодно и от них отскакивали палочки и крючки.
И так три страницы. На одной оставила след слеза, растворившая слово «прииздяй».
Екатерине Матвеевне стало трудно дышать. Она подошла к русской печи и открыла дверцу трубы, затем снова принялась читать. Маврик умолял: «не дожидайса ковда пройдетъ лётъ на Каме, а прииздяй на делижанцовых лошадях».
И далее:
«буду ждать тибя днем и ноччю».
И наконец подпись: «Учен. 1-го класса Маврикий Толлинъ».
Валерьяновых капель оказалось недостаточно. Пришлось нюхать нашатырный спирт.
На «бессовестную из бессовестных Любку», то есть на мать Маврика, был исторгнут весь запас ругательств, которыми располагала оскорбленная тетушка. Просолонив слезами полотенце, Екатерина Матвеевна, причитая, жаловалась Мавриковой бабушке:
— Я же как в воду глядела, что так и будет. И как только мы отпустили его? О чем мы только думали? Отчим не отец, и родная мать при втором муже немногим лучше мачехи.
Далее шли «преисподние» и «тартарары» и еще менее приятные пожелания.
За окном разыгралась метель, усиливая впечатление после прочитанного письма и сгущая краски. Екатерина Матвеевна, видящая теперь Пермь сквозь письмо Маврика, рисовала себе, как он в пургу бродит по занесенным снегом улицам города и ждет, когда закроется распроклятый Зингеровский магазин, ни дна ему и ни покрышки и всем, кто там служит. А здесь такая благодать. Новые обои с голубенькими цветочками так оживили большую комнату, а порыжевший потолок, оклеенный белоснежной матовой бумагой, так хорошо отражает свет лампы. А для кого это все? Для кого тюлевые новые шторы на окнах и заново покрашенный золотистой охрой пол? Как бы он мог кататься по этому полу на своем трехколесном велосипедике, который обиженно стоит в углу вместе с пароходами, паровозами, клоуном, бьющим в медные тарелочки, и обезьянкой в зеленом железном сюртучке, лазающей по веревочке.
Как бы он мог играть в этот вечер! Каким бы сладким был его сон в белой кроватке с кисейным пологом! И если она теперь ему стала мала, то разве нельзя было купить новую? А для кого томилось сегодня в русской печи хорошее молоко, которое приносит добросовестная, чистоплотная соседка Кулемина? Как он любил молочные пенки с белыми слоеными плюшками. А что ест он там?
Дума побивает думу. Один план за другим строит Екатерина Матвеевна и не может придумать ничего путного. Она не может даже потребовать в письме, чтобы в корне изменить жизнь Маврика. Тогда «ей и ему» будет известно, что ребенок жаловался своей тете Кате, и от этого Маврушеньке будет еще хуже.
Но утро, которое не только в сказках бывает мудренее вечера, подсказало хорошее решение. Утром пришло второе письмо из Перми. От Пелагеи Ефимовны Толлиной. И она посоветовала «принанять старушонку, которая бы могла доглядывать за Маврикием и сидеть с ним часок до школы и часа четыре после уроков».
Как все оказалось легко и просто! Нужны были какие-то пять рублей в месяц. Ну пусть семь, и мальчик будет не один, а потом она перевезет его сюда, в Мильву.
Через неделю в Пермь пришло обдуманное, хорошо взвешенное письмо и перевод на двадцать пять рублей.
«Дорогая Любочка, — писала Екатерина Матвеевна, — мы знаем из письма Пелагеи Ефимовны, как тебе трудно, поэтому просим тебя…»
Далее подробно указывалось, какой должна быть нанятая старушка, что должна была делать она по уходу за Мавриком и все до мелочи на двух четырехстраничных листах. Но в конце письма Екатерина Матвеевна не удержалась и приписала: «Если же ты, Любовь, эти деньги измотаешь на другое, тогда запомни раз и навсегда, что не получишь от меня никогда ни одной копейки, ни одного лоскутка, и я вымолю у бога кару на твою голову…»
И наконец Екатерина Матвеевна взывала к Герасиму Петровичу, как человеку рассудительному, непьющему и некурящему, исполнить ее просьбу относительно единственного племянника и самого дорогого в жизни существа — Мавруши.