— Уж не на поклон ли идти к этой… — не договорила Екатерина Матвеевна, не найдя нужного слова.
— На поклон не на поклон, — сказал Кулемин, добродушно улыбаясь, опуская свои умные серые глаза, — а кость бросить надо. Сшейте ей что-нибудь в знак благодарности…
— За что?
— За материнскую заботу о вашем племяннике… Затравит ведь, — сказал Кулемин и перевел разговор на другое.
Очень обидно было Екатерине Матвеевне идти к Манефе, но в словах и в глазах Кулемина была правда. «Надо бросить кость».
Сапоги Маврику были куплены в сапожном ряду. Скроить, сшить «обнакновенную одевку» из чертовой кожи и для медлительной Екатерины Матвеевны было делом дня. Что же касается Манефы, ей было сказано так:
— Манефа Мокеевна, вы были разборчивой невестой, и я была разборчивой невестой. Вы не захотели выходить замуж, и я не захотела. Вам трудно живется, и мне нелегко.
И неожиданно для Екатерины Матвеевны Манефа прослезилась.
— Не хотела я обижать вашего мальчика, — вдруг перешла она сразу к делу, поняв, зачем пришла к ней эта степенная, всеми уважаемая Екатерина Зашеина, — да сатана во мне верх берет.
— Это и со мной случается, — покривила душой Екатерина Матвеевна. Не надо поддаваться ему, Манефа Мокеевна. Не надо, ну да не мне вас учить…
Екатерина Матвеевна без обиняков стала говорить о плохом осеннем пальто Манефы, о малом жаловании в церковноприходских школах и о том, что Маврик неусидчив и плохо пишет, что ему нужно терпеливо внушить, как важно научиться выводить буквы. А так как научить этому Маврика нелегко, поэтому Екатерина Матвеевна решила сшить терпеливейшей из терпеливых учительниц, Манефе Мокеевне, модное и солидное пальто, сукно которого давно уже куплено.
— Я стеснялась предложить это вам, Манефа Мокеевна, летом… Я не знала, какая вы простая и сердечная женщина… А теперь я вижу…
— И я ведь не знала, какая вы, Катенька, — сказала Манефа, проверяя по лицу Зашеиной, не оскорбляет ли ее употребление слова «Катенька» вместо полного имени с отчеством.
Но Екатерина Матвеевна постаралась не обратить внимание на это. Для Маврика она готова поступиться и не этим.
Был рассмотрен фасон, затем снята мерка и…
III
И положение Маврика в школе круто переменилось. Манефа не обладала и малой долей такта. Она велела классу встать, а затем объявила, указывая на Маврика:
— Кто это? Это внук Матвея Романовича Зашеина, которого знают и помнят ваши отцы и ваши деды за его добрые дела. И если кто-то из вас тронет хоть пальцем или, случаем, и не нарочно толкнет или обзовет его разными словами, потом пусть пеняет на себя. Сядьте. А ты, Байкалов, выйди к доске и повтори.
Манефа Мокеевна, взяв за плечо Байкалова, помогла ему выйти из-за парты. Помогла так, что драчливый ученик готов был взвыть от боли. Короткие сильные пальцы Манефы Мокеевны могли бы, сжавшись, покалечить плечо Байкалова. Но нажим был в половину силы. Хотя и этого было достаточно, чтобы Байкалов понял, что его может ожидать, если он снова посмеет ударить Толлина.
— Повтори, что я сказала, Байкалов!
И Байкалов стал повторять:
— Кто это? Это внук Матвея Романовича Зашеина, которого… которого…
— Которого знают и помнят, — властно подсказала Манефа Мокеевна, ваши отцы и ваши деды…
Байкалов повторял подсказываемое. И только после того, как он заучил слово в слово предупреждение учительницы, ему было позволено сесть за парту.
— А сейчас выньте тетрадки и пишите то, что я вам велю.
Началась диктовка. Байкалов не мог поднять руки.
— Сохнет, что ли, рука, Байкалов? Или, может быть, боится писать?
— Не знаю, — ответил Байкалов.
— Ну, коли не знаешь, возьми книжки, пойди домой и спроси у отца, что случилось с твоей рукой. Завтра тоже не приходи. Марш! А вы пишите… «Осень!..» Знак восклицания… «Осыпается… весь… наш… бедный…» Слово «бедный» пишется через букву «ять»… «весь… наш… бедный… сад». Точка.
Байкалов покинул притихший класс. Было слышно, как скрипели перья. Маврик, остриженный наголо, в шагреневых сапогах, в топорщащейся новой «одевке» из чертовой кожи, писал с трудом, пропуская буквы. Перо не слушалось. Руки дрожали. Ему стыдно было поднять глаза.
Что теперь будет с ним? Что будет теперь?
А было плохо. Совсем плохо.
Маврика никто больше не трогал. Но никто и не разговаривал с ним. Ему уступали дорогу. Подчеркнуто сторонились, чтобы «случаем» не задеть, не толкнуть его.
«Уж лучше бы били, — думал он. — Уж лучше бы и она давала новые прозвища, чем так защищать».
Маврик страшился, что так будет всегда, но этого не случилось. И самые драчливые, самые злопамятные ребята разглядели Маврика, и прозвища «трещотка», «болтушка», а потом и «Маврикий-врикий», оставаясь справедливыми, перестали звучать оскорбительно, а вскоре забылись, хотя Маврик по-прежнему болтал, трещал и врал. Но как «врал»!.. Даже Митька Байкалов как-то сказал:
— Соври еще раз, пожалуйста, про что-нибудь. — И в слове «соври» не чувствовалось обидного. «Соврать» для Митьки Байкалова в данном случае означало — «придумать», «сочинить».
Для Маврика ничего не стоило рассказать, как одна плохая телеграмма шла по проволоке и заблудилась, потому что было темно, а проволок на столбах было очень много, поэтому плохая телеграмма не дошла, куда она была послана, и сыщики не сумели поймать разбойника, который был не разбойник, а молодой капитан парохода, нарядившийся разбойником, чтобы спасти свою невесту Валерию, украденную кровожадным купцом Кащеевым.
Серьезный мальчик Коля Сперанский, живший напротив школы, и тот стал приглашать к себе Маврика, чтобы послушать его неистощимое «вранье». И сила этого «вранья» оказывалась такой, что на тесном школьном дворе под моросящим дождиком оставалась чуть ли не половина класса, чтобы послушать, почему чижик не улетел в теплые края, или о волшебном карандаше, который оказался в руках у одного мальчика и мальчик не знал, что это волшебный карандаш и что все написанное и нарисованное этим карандашом «случается взаправду».
Тетка, две бабушки и особенно пермская бабушка Толлиниха, да и дед Матвей Романович порассказали достаточно сказок, былей-небылей, страшных и счастливых историй, чтобы развить воображение Маврика. И теперь он иногда пересказывал, видоизменяя слышанное, однако же способность выдумывать была столь очевидна, что и злая Манефа находила в Толлине «сочинительный дар». Да и как этот «дар» было не обнаружить, когда появившийся на заборе чижик заставил Маврика рассказать очень интересную неправду.
— Я видел сам вчера у казенки, — рассказывал он, — как этот глупый чижик пил водку.
— Какую, где, ты что? — спросил Митька.
— У казенки, на Купеческой улице. Пьяный разбил бутылку, и все разлилось. А чижик очень хотел пить. И он думал, что это вода. Откуда же чижику знать? Правда, ребята? Водка же тоже белая, и он напился…
И когда все согласились с этим, можно было придумывать дальше. А дальше чижик валялся под забором, и его чуть не схватила кошка, но на нее накинулась собака Мальчик. Чижик протрезвился, хотя и не совсем. Ночевал он на березе и, проснувшись, стал звать своих. Но свои улетели…
— Все большие чижики улетели в теплые края, — рыдающим голосом тети Кати рассказывал Маврик. — И остался маленький чижик один. Один-одинешенек. Ни папы, ни мамы, ни дедушки с бабушкой — никого… Они все улетели… Все до одного, а дорогу в теплые края он не знал… А кошка караулила его… Она скалила зубы и кричала: «Я тебя мяу-мяу до последнего перышка…» И вот она стала точить когти, потом зубы…
Маврику и самому до слез было жаль чижика, которому он придумал сначала легкомысленное опьянение, а затем «неминучую смерть», но ему очень хотелось спасти чижика. И всем хотелось спасти эту маленькую птичку, которая жила теперь не выдуманно, а правдиво и для самого Маврика.
— И когда чижик насквозь прозяб до последней косточки, — рассказывал Маврик, еще не зная, что его спасет, и тянул время, — и когда кошка пробиралась к нему по веткам, вдруг…