Сестры Лисбон познакомили нас с самоубийством. Позднее, когда наши друзья решали расстаться с жизнью — порой взяв почитать книгу у кого-то из нас всего за день до катастрофы, — мы всегда представляли, как они снимают тяжелые башмаки и уходят в пропасть окутанного знакомыми тенями семейного коттеджа на холме у берега моря. Каждый из них умел прочесть греческие письмена страданий, начертанные в облаках старой миссис Карафилис. Бродя по иным улицам, оглядываясь вокруг глазами другого цвета, чуть иначе вскидывая голову, они наконец расшифровали для себя тайну трусости или мужества, что бы это ни было. И сестры Лисбон всегда ждали их в том коттедже. Они покончили с собой, скорбя о наших лесах, которые безжалостно истребляли, о разрубленных гребными винтами ламантинах, погибающих в грязной воде; они убили себя, устав смотреть на горы использованных покрышек, поднимавшихся выше пирамид; они оборвали свои жизни, не сумев отыскать любовь, которую мы были бессильны им даровать. В итоге все нестерпимые муки, разрывавшие сестер Лисбон на части, сводились к простому взвешенному отказу принять тот мир, который им пытались всучить, — мир, погрязший в пороках.
Но это пришло позднее. Сразу вслед за самоубийствами, пока наш пригород купался в лучах мимолетной дурной славы, упоминать сестер Лисбон в разговоре стало дурным тоном, это была запретная тема, почти табу. «Говорить о них было все равно что перетряхивать грязное белье, — вспоминала миссис Юджин. — И шумиха в либеральной прессе ничуть не помогала. Спасите сестер Лисбон! Спасите редких цапель! Кусок дерьма». Семьи покидали свои дома или разъезжались кто куда, каждый пытался подыскать себе другое местечко в солнечных штатах, и какое-то время казалось, будто сестры Лисбон завещали нам лишь одно — убраться отсюда куда глаза глядят. Бросив город в надежде избавиться от запаха гниения, мы покинули и зеленые берега этого кусочка земли, окруженного водою, который французские первооткрыватели назвали «Жирным концом», благодаря грязной шутке трехсотлетней давности, которую так никто и не понял с тех пор. Исход, впрочем, длился недолго. Один за другим, люди возвращались из временного изгнания, постепенно собрав воедино тот нескладный архив памяти, из которого мы почерпнули материал для расследования. Два года назад последний большой автомобильный завод в наших краях был уничтожен, чтобы профинансировать создание дочерней фирмы. Итальянский мрамор, выстилавший фойе (редкого розового оттенка, его добывали в одной-единственной каменоломне на целом свете), был распилен на блоки и продан с молотка, как и позолоченная арматура и потолочные фрески. С исчезновением последних вязов в городе остались лишь жалкие саженцы, пришедшие им на смену. И мы. Нам больше не позволено жарить мясо во дворах (это запрещено законодательным актом, взявшим под контроль загрязнение воздуха в городах), но даже если бы мы продолжали собираться у жаровен, то целью этих встреч — кто знает, по крайней мере, хоть кто-то из нас точно приходил бы именно за этим, — стали бы воспоминания о доме Лисбонов и о сестрах, чьи запутавшиеся в зубьях расчесок волосы мы бережем до сих пор, они все больше походят теперь на искусственный мех животных за стеклами витрин в историческом музее. Так будет и с прочими реликвиями, Экспонатами от № 1 до № 97, что спрятаны в пяти чемоданах с наклеенными сверху, подобно коптским погребальным маскам, фотографиями покойниц. Эти чемоданы все еще хранятся в перестроенном штабе на ветвях одного из последних наших деревьев: № 1 — снимок, сделанный «поляроидом» мисс д’Анжело, — он покрыт похожим на лишайник зеленоватым налетом; № 18 — старая косметичка Мэри с высохшей помадой и бежевой пылью румян; № 32 — парусиновые кеды Сесилии, желтеющие без зубной пасты и моющего средства; № 57 — обетные свечи Бонни, — по ночам их норовят обгрызть мыши; № 62 — слайды Терезы, демонстрирующие прирост бактерий в питательной среде; № 81 — бюстгальтер Люкс (Питер Сиссен стянул его с распятия, теперь мы можем в этом признаться). С каждым годом наши сокровища кажутся все более нелепыми и никчемными, как бабушкины наряды. В щели нашей гробницы просочился воздух, и священные для нас предметы медленно приходят в негодность.
В конце концов в руках у нас оказались звенья головоломки, но в каком бы порядке мы ни пытались сложить их вместе, в общей картинке зияют дыры, остаются темные пятна — как неизведанные страны на карте, назвать которые мы не можем. «Любую мудрость венчает парадокс», — сказал нам мистер Бьюэлл в самом конце нашей последней с ним беседы, и мы поняли, что он советует забыть о сестрах Лисбон, оставить их в длани Господней. Мы твердо знали: Сесилия совершила самоубийство, потому что не сумела приспособиться к жизни вокруг нее, потому что потусторонний мир звал ее к себе. Мы знали, что ее сестры, оставшись одни, тоже услышали этот зов. Но даже понимая это, мы ощущали комок в горле, поскольку это была одновременно и правда, и ложь. Столько было написано о сестрах Лисбон в газетах, столько разных слов переброшено через заборы, столько признаний сделано в кабинетах психотерапевтов, что теперь мы уверены только в одном: нам недостает проверенных сведений, чтобы сделать выводы. Наши объяснения ничегошеньки не объясняют. Мистер Юджин рассказал нам, что ученые, стоящие на грани открытия «ущербных генов», вызывающих рак, депрессию и прочие болезни, возможно, вскоре смогут найти еще и ген суицида. В отличие от мистера Хедли, он не считал самоубийства сестер Лисбон ответом на большие и маленькие трагедии нашего времени. «Какого черта! — воскликнул он. — Какие могут быть заботы у современных детей? Если им хочется трудностей, пусть отправляются куда-нибудь в Бангладеш».
«Причиной суицида явилась комбинация множества взаимодополняющих факторов», — написал в своем последнем отчете доктор Хорникер. Он составлял эти отчеты, исходя не из какой-то профессиональной необходимости, но просто потому, что не мог забыть о сестрах Лисбон. «Для большинства людей, — писал он, — самоубийство подобно игре в „русскую рулетку“. В барабане револьвера крутится только одна пуля. С сестрами Лисбон все иначе. Их револьвер был заряжен полностью. Одна пуля — давление в семье. Другая пуля — генетическая предрасположенность. Еще пуля — неблагоприятный исторический момент. Еще одна — неумолимый рок, тянувшая их вперед инерция. Назвать две другие причины сейчас уже невозможно, но это вовсе не значит, что отверстия в барабане были пусты».
Все эти домыслы — не что иное, как попытка догнать ветер. За трагедией самоубийства скрывается, в действительности, не отчаяние или непостижимая тайна, а простой эгоизм. Девушки взяли на себя решение, которое лучше было предоставить Господу Богу. Закалившись в своих горестях, они стали чересчур сильны, чтобы жить среди нас, слишком замкнулись в себе, слишком напрягали глаза, пытаясь постичь свои призрачные видения, чтобы разглядеть реальный мир. Уйдя, они оставили за собой не жизнь, которая так или иначе преодолевает смерть, а просто незатейливый ряд обыденных фактов: тиканье настенных часов, полуденный полумрак в комнате и беспощадность юной девушки, думающей только о себе. Мозг ее, оставаясь равнодушным созерцателем, не принимает многообразия окружающей жизни, но лихорадочно вспыхивает в отдельных критических точках, вновь и вновь переживая полученные обиды и хороня потерянные мечты. Все, кого она любила прежде, отдаляются, словно уплывая во тьму на большой льдине, превращаются в черные точки и машут крошечными ручками, но они слишком далеко, чтобы можно было расслышать их голоса. И тогда веревка обвивает потолочную балку, кучка таблеток ложится на ладонь с длинной, лживой линией жизни посредине, распахивается окно, включается газ в духовке — что угодно. Сестры Лисбон заразили нас своим безумием, ибо мы не могли удержаться от того, чтобы не вспомнить вновь каждый их шаг, пережить каждую их мысль, от того, чтобы убедиться наконец: ни шаги эти, ни мысли не вели к нам, стоявшим так близко. Мы не могли вообразить себе пустоту в душе живого существа, поднесшего к венам бритву и полоснувшего по ним, всю ее пустоту и спокойствие. Нам пришлось выпачкать свои лица прахом их следов, грязной жижей луж на полу, пылью, поднятой рухнувшим из-под ног чемоданом. Нам пришлось по самое горло вдыхать затхлый воздух тех комнат, в которых они убили себя. В конце концов, важно уже не то, сколько им было лет, и не то, что они были красивыми девчонками, — только одно преследует нас теперь: мы любили их, а они не услышали нашего зова. Они и сейчас не слышат его, здесь, в покосившихся стенах детского штаба, когда мы, с поредевшими волосами и круглыми животами, зовем их вернуться к нам из той пустоты, куда они ушли, чтобы навеки остаться наедине с самими собой и навсегда пропасть в одиночестве самоубийства. Это одиночество страшнее самой смерти, и нам уже никогда не найти в его бездонной глубине недостающих звеньев головоломки, которую мы так и не сумели сложить.