– Сам не понимаю, как это вышло! С детства всех боялся, стал подрастать – начал ненавидеть, которых за подлость, которых – не знаю за что, так просто! А теперь все для меня по-другому встали, – жалко всех, что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал, что не все виноваты в грязи своей…
Он замолчал, точно прислушиваясь к чему-то в себе, потом негромко и вдумчиво сказал:
– Вот как дышит правда!
Она взглянула на него и тихо молвила:
– Опасно ты переменился, о, господи!
Когда он лег и уснул, мать осторожно встала со своей постели и тихо подошла к нему. Павел лежал кверху грудью, и на белой подушке четко рисовалось его смуглое, упрямое и строгое лицо. Прижав руки к груди, мать, босая и в одной рубашке, стояла у его постели, губы ее беззвучно двигались, а из глаз медленно и ровно одна за другой текли большие мутные слезы.
5
И снова они стали жить молча, далекие и близкие друг другу. Однажды среди недели, в праздник, Павел, уходя из дома, сказал матери:
– В субботу у меня будут гости из города.
– Из города? – повторила мать и – вдруг – всхлипнула.
– Ну, о чем, мамаша? – недовольно воскликнул Павел. Она, утирая лицо фартуком, ответила вздыхая:
– Не знаю, – так уж…
– Боишься?
– Боюсь! – созналась она.
Он наклонился к ее лицу и сердито – точно его отец – проговорил:
– От страха все мы и пропадаем! А те, кто командуют нами, пользуются нашим страхом и еще больше запугивают нас.
Мать тоскливо взвыла:
– Не сердись! Как мне не бояться! Всю жизнь в страхе жила, – вся душа обросла страхом!
Негромко и мягче он сказал:
– Ты прости меня, – иначе нельзя!
И ушел.
Три дня у нее дрожало сердце, замирая каждый раз, как она вспоминала, что в дом придут какие-то чужие люди, страшные. Это они указали сыну дорогу, по которой он идет…
В субботу, вечером, Павел пришел с фабрики, умылся, переоделся и, снова уходя куда-то, сказал, не глядя на мать:
– Придут, – скажи, что я сейчас ворочусь. И, пожалуйста, не бойся…
Она бессильно опустилась на лавку. Сын хмуро взглянул на нее и предложил:
– Может быть, ты… уйдешь куда-нибудь?
Это ее обидело. Отрицательно качнув головой, она сказала:
– Нет. Зачем же?
Был конец ноября. Днем на мерзлую землю выпал сухой мелкий снег, и теперь было слышно, как он скрипит под ногами уходившего сына. К стеклам окна неподвижно прислонилась густая тьма, враждебно подстерегая что-то. Мать, упираясь руками в лавку, сидела и, глядя на дверь, ждала…
Ей казалось, что во тьме со всех сторон к дому осторожно крадутся, согнувшись и оглядываясь по сторонам, люди, странно одетые, недобрые. Вот кто-то уже ходит вокруг дома, шарит руками по стене.
Стал слышен свист. Он извивался в тишине тонкой струйкой, печальный и мелодичный, задумчиво плутал в пустыне тьмы, искал чего-то, приближался. И вдруг исчез под окном, точно воткнувшись в дерево стены.
В сенях зашаркали чьи-то ноги, мать вздрогнула и, напряженно подняв брови, встала.
Дверь отворили. Сначала в комнату всунулась голова в большой мохнатой шапке, потом, согнувшись, медленно пролезло длинное тело, выпрямилось, не торопясь подняло правую руку и, шумно вздохнув, густым, грудным голосом сказало:
– Добрый вечер!
Мать молча поклонилась.
– А Павла дома нету?
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил:
– Что ж, это ваша хата, или – нанимаете?
Мать, сидя против него, ответила:
– Нанимаем.
– Неважная хата! – заметил он.
– Паша скоро придет, вы подождите! – тихо попросила мать.
– Да я уже и жду! – спокойно сказал длинный человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота лица ободряли мать. Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его – кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее:
– Кто ж это лоб пробил вам, ненько?
Спросил он ласково, с ясной улыбкой в глазах, но – женщину обидел этот вопрос. Она поджала губы и, помолчав, с холодной вежливостью осведомилась:
– А вам какое дело до этого, батюшка мой?
Он мотнулся к ней всем телом:
– Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, – уже после того как приняла меня за сына, – нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
Мать почувствовала себя обезоруженной его откровенностью, и ей подумалось, что, пожалуй, Павел рассердится на нее за неласковый ответ этому чудаку. Виновато улыбаясь, она сказала:
– Я не рассердилась, а уж очень вы сразу… спросили. Муженек это угостил меня, царство ему небесное! Вы не татарин будете?
Человек дрыгнул ногами и так широко улыбнулся, что у него даже уши подвинулись к затылку. Потом он серьезно сказал:
– Нет еще.
– Говор у вас как будто не русский! – объяснила мать, улыбаясь, поняв его шутку.
– Он – лучше русского! – весело кивнув головой, сказал гость. – Я хохол, из города Канева.
– А давно здесь?
– В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц тому назад. Здесь людей хороших нашел, – сына вашего и других. Здесь – поживу! – говорил он, дергая усы.
Он ей нравился, и, повинуясь желанию заплатить ему чем-нибудь за его слова о сыне, она предложила:
– Может, чайку выпьете?
– Что же я один угощаться буду? – ответил он, подняв плечи. – Вот уже когда все соберутся, вы и почествуйте…
Он напомнил ей об ее страхе.
«Кабы все такие были!» – горячо пожелала она.
Снова раздались шаги в сенях, дверь торопливо отворилась – мать снова встала. Но, к ее удивлению, в кухню вошла девушка небольшого роста, с простым лицом крестьянки и толстой косой светлых волос. Она тихо спросила:
– Не опоздала я?
– Да нет же! – ответил хохол, выглядывая из комнаты. – Пешком?
– Конечно! Вы – мать Павла Михайловича? Здравствуйте! Меня зовут – Наташа…
– А по батюшке? – спросила мать.
– Васильевна. А вас?
– Пелагея Ниловна.
– Ну вот мы и знакомы…
– Да! – сказала мать, легко вздохнув и с улыбкой рассматривая девушку.
Хохол помогал ей раздеваться и спрашивал:
– Холодно?
– В поле – очень! Ветер…
Голос у нее был сочный, ясный, рот маленький, пухлый, и вся она была круглая, свежая. Раздевшись, она крепко потерла румяные щеки маленькими, красными от холода руками и быстро прошла в комнату, звучно топая по полу каблуками ботинок.
«Без галош ходит!» – мелькнуло в голове матери.
– Да-а, – протянула девушка, вздрагивая. – Иззябла я… ух как!
– А вот я вам сейчас самоварчик согрею! – заторопилась мать, уходя в кухню. – Сейчас…
Ей показалось, что она давно знает эту девушку и любит ее хорошей, жалостливой любовью матери. Улыбаясь, она прислушивалась к разговору в комнате.
– Вы что скучный, Находка? – спрашивала девушка.
– А – так, – негромко ответил хохол. – У вдовы глаза хорошие, мне и подумалось, что, может, у матери моей такие же? Я, знаете, о матери часто думаю, и все мне кажется, что она жива.