Рыбин улыбнулся, – зубы у него были белые и крепкие.
– Потом – обыск. Это меня расположило больше всего. И ты, и хохол, и Николай – все вы обнаружились…
Не находя нужного слова, он замолчал, взглянул в окно, постукал пальцами по столу:
– Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы будем делать – свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю – этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый человек! Ты мне, Павел, веришь?
– Верю! – сказал Павел, кивнув головой.
– Вот. Гляди – мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в двадцать раз больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат был два раза, одна померла, другую бросил. На Кавказе был, духоборцев знаю. Они, брат, жизнь не одолеют, нет!
Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина:
– Может, поесть хочешь, Михайло Иванович?
– Спасибо, мать! Я поужинал. Так вот, Павел, ты, значит, думаешь, что жизнь идет незаконно?
Павел встал и начал ходить по комнате, заложив руки за спину.
– Она верно идет! – говорил он. – Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время – соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
– Верно! – прервал его Рыбин. – Человека надо обновить. Если опаршивеет – своди его в баню, – вымой, надень чистую одежду – выздоровеет! Так! А как же изнутри очистить человека? Вот!
Павел заговорил горячо и резко о начальстве, о фабрике, о том, как за границей рабочие отстаивают свои права. Рыбин порой ударял пальцем по столу, как бы ставя точку. Не однажды он восклицал:
– Так!
И раз, засмеявшись, тихо сказал:
– Э-эх, молод ты! Мало знаешь людей!
Тогда Павел, остановясь против него, серьезно заметил:
– Не будем говорить о старости и о молодости! Посмотрим лучше, чьи мысли вернее.
– Значит, по-твоему, и богом обманули нас? Так. Я тоже думаю, что религия наша – фальшивая.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
«Где мне понять мысли его?» – думала она.
Ей казалось, что Рыбину, пожилому человеку, тоже неприятно и обидно слушать речи Павла. Но, когда Рыбин спокойно поставил Павлу свой вопрос, она не стерпела и кратко, но настойчиво сказала:
– Насчет господа – вы бы поосторожнее! Вы – как хотите! – Переведя дыхание, она с силой, еще большей, продолжала: – А мне, старухе, опереться будет не на что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
Глаза ее налились слезами. Она мыла посуду, и пальцы у нее дрожали.
– Вы нас не поняли, мамаша! – тихо и ласково сказал Павел.
– Ты прости, мать! – медленно и густо прибавил Рыбин и, усмехаясь, посмотрел на Павла. – Забыл я, что стара ты для того, чтобы тебе бородавки срезывать…
– Я говорил, – продолжал Павел, – не о том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят нам, как палкой, – о боге, именем которого хотят заставить всех людей подчиниться злой воле немногих…
– Вот так, да! – воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. – Они и бога подменили нам, они все, что у них в руках, против нас направляют! Ты помни, мать, бог создал человека по образу и подобию своему, – значит, он подобен человеку, если человек ему подобен! А мы – не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!..
Он говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
– Нет, я лучше уйду! – сказала она, отрицательно качая головой. – Слушать это – нет моих сил!
И быстро ушла в кухню, сопровождаемая словами Рыбина:
– Вот, Павел! Не в голове, а в сердце – начало! Это есть такое место в душе человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
– Только разум освободит человека! – твердо сказал Павел.
– Разум силы не дает! – возражал Рыбин громко и настойчиво. – Сердце дает силу, – а не голова, вот!
Мать разделась и легла в постель, не молясь. Ей было холодно, неприятно. И Рыбин, который показался ей сначала таким солидным, умным, теперь возбуждал у нее чувство вражды.
«Еретик! Смутьян! – думала она, слушая его голос. – Тоже, – пришел, – понадобилось!»
А он говорил уверенно и спокойно:
– Свято место не должно быть пусто. Там, где бог живет, – место наболевшее. Ежели выпадает он из души, – рана будет в ней – вот! Надо, Павел, веру новую придумать… надо сотворить бога – друга людям!
– Вот – был Христос! – воскликнул Павел.
– Христос был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над людьми, он – вся власть! Он душу свою не делит: это – божеское, это – человеческое… А он – торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, – разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, – сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
В комнате непрерывно звучали два голоса, обнимаясь и борясь друг с другом в возбужденной игре. Шагал Павел, скрипел пол под его ногами. Когда он говорил, все звуки тонули в его речи, а когда спокойно и медленно лился тяжелый голос Рыбина, – был слышен стук маятника и тихий треск мороза, щупавшего стены дома острыми когтями.
– Скажу тебе по-своему, по-кочегарски: бог – подобен огню. Так! Живет он в сердце. Сказано: бог – слово, а слово – дух…
– Разум! – настойчиво сказал Павел.
– Так! Значит – бог в сердце и в разуме, а – не в церкви! Церковь – могила бога.
Мать заснула и не слышала, когда ушел Рыбин. Но он стал приходить часто, и если у Павла был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол и молчал, лишь изредка говоря:
– Вот. Так!
А однажды, глядя на всех из угла темным взглядом, он угрюмо сказал:
– Надо говорить о том, что есть, а что будет – нам неизвестно, – вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, – будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, – всю жизнь и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, – как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он сам ответит, – вот!
Но если Павел был один, они тотчас же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и мать, тревожно слушая их речи, следила за ними, стараясь понять – что говорят они? Порою ей казалось, что широкоплечий, чернобородый мужик и ее сын, стройный, крепкий, – оба ослепли. Они тычутся из стороны в сторону в поисках выхода, хватаются за все сильными, но слепыми руками, трясут, передвигают с места на место, роняют на пол и давят упавшее ногами. Задевают за все, ощупывают каждое и отбрасывают от себя, не теряя веры и надежды…
Они приучили ее слышать слова, страшные своей прямотой и смелостью, но эти слова уже не били ее с той силой, как первый раз, – она научилась отталкивать их. И порой за словами, отрицавшими бога, она чувствовала крепкую веру в него же. Тогда она улыбалась тихой, всепрощающей улыбкой. И хотя Рыбин не нравился ей, но уже не возбуждал вражды.
Раз в неделю она носила в тюрьму белье и книги для хохла. Однажды ей дали свидание с ним, и, придя домой, она умиленно рассказывала: