– Ложь! Как можно опуститься до такого вранья? Представляешь, что будет, если это сделается достоянием гласности, если ты начнешь трубить направо и налево?.. Боже правый, – бушевал он, – если мир об этом узнает, если кто-нибудь проговорится… – Слова застыли у него на языке, будто давая почувствовать вкус истины, будто я, доселе незнакомый, вдруг обернулся пистолетом, стреляющим в упор. – Меня… засмеют, выживут из города. Несмываемый позор… Постой-ка. Эй, ты!
Его лицо словно загородилось дьявольской маской. Глаза вылупились. Челюсть отвисла.
Вглядевшись в его черты, я почуял убийство. Бочком, бочком стал продвигаться к выходу.
– Ты не проболтаешься? – спросил он.
– Нет.
– Как это ты исхитрился вызнать всю мою подноготную?
– Да вы же сами рассказали!
– Верно, – изумился он и начал озираться в поисках орудия. – Задержись-ка на минуту.
– С вашего позволения, – выговорил я, – мне пора.
Выскользнув за дверь, я припустил по коридору; колени на бегу подскакивали так, что едва не выбили мне нижнюю челюсть.
– Назад! – заорал мне в спину фон Зайфертиц. – Тебя нужно убить!
– Я так и понял!
До лифта я добежал первым; стоило мне ударить кулаком по кнопке «вниз» – и дверцы, к счастью, тут же разъехались в стороны. Я запрыгнул в кабину.
– А попрощаться? – выкрикнул фон Зайфертиц, вскинув кулак, словно в нем была зажата бомба.
– Прощайте, – сказал я. Двери захлопнулись.
После этого мы с доктором не виделись около года.
Я частенько ходил по ресторанам и, каюсь, рассказывал приятелям и вообще кому попало о своей коллизии с командиром подлодки, что заделался френологом (это тот, кто ощупывает твой череп и считает шишки).
Стоило разок тряхнуть психиатрическое древо, как с него посыпались обильные плоды. Баронские карманы не пустовали, а на банковский счет хлынула настоящая лавина. На исходе века будет отмечен его «Большой шлем»13: участие в телепрограммах Фила Донахью, Опры Уинфри и Джералдо в течение одного ураганного вечера – взаимозаменяемые превосходные степени, положительные-отрицательные-положительные, с промежутком в какой-то час. В Музее современного искусства и Смитсоновском институте14 продавались лазерные игры «Фон Зайфертиц» и дубликаты его перископа. Поддавшись искушению в виде полумиллиона долларов, он выжал из себя беспомощную книжонку, которая мгновенно исчезла с прилавков. Изображения мелкой живности, затаившихся тварей и невиданных чудищ, попавших в ловушку его медного перископа, воспроизводились на страницах альбомов-раскрасок, на переводных картинках и чернильных печатках с монстрами, заполонивших «Магазины недетских игрушек».
Мне хотелось надеяться, что благодаря этому он все простит и забудет. Ничуть не бывало.
Как-то днем, спустя год и месяц, у меня в квартире раздался звонок: на пороге, обливаясь слезами, стоял Густав фон Зайфертиц, барон Вольдштайн.
– Почему я тогда тебя не убил? – простонал он.
– Потому что не догнали, – ответил я.
– Ах ja. Действительно.
Вглядевшись в мокрое от дождя и распухшее от слез лицо, я спросил:
– Кто-то умер?
– Ко мне пришла смерть. Или за мной? Ах, к черту эти тонкости. Перед тобой, – всхлипнул он, – существо, пораженное синдромом Румпельштильцхена15!
– Румпель…
– …штильцхена! Две половинки, рассеченные от горла до паха! Дерни меня за волосы, ну же! Увидишь, как я развалюсь надвое. С треском разойдется психопатическая «молния», и я развалюсь: был один герр Doktor-адмирал, а станет два – по бросовой цене одного. Который из них доктор-целитель, а который – адмирал, он же автор бестселлера? Тут без двух зеркал не разберешься. И без сигарного дыма!
Умолкнув, он огляделся и сжал голову руками.
– Видишь трещину? Неужели я вновь распадаюсь на части, чтобы превратиться в безумного моряка, алчущего денег и славы, терзаемого пальцами безумных женщин с раздавленным либидо? Страдалицы-камбалы, так я их прозвал! Однако брал с них деньги, плевался и транжирил! Тебе бы так – хотя бы год! Нечего скалиться.
– Я не скалюсь.
– Тогда терпи, пока я не закончу. Где тут можно прилечь? Это кушетка? Уж больно коротка. Куда девать ноги?
– Свесить набок.
Фон Зайфертиц улегся, свесив ноги на пол.
– А что, неплохо. Садись за изголовьем. Не заглядывай мне через плечо. Отведи глаза. Не ухмыляйся и не кривись, покуда я буду выдавливать психоклей, чтобы заново склеить Румпеля и Штильцхена; пожалуй, так и назову, с Божьей помощью, свою вторую книгу. Чтоб ты провалился ко всем чертям, а заодно и твой проклятый перископ!
– Почему мой? Ваш. Вы сами хотели, чтобы я в тот день с ним ознакомился. Подозреваю, вы не один год нашептывали забывшимся в полудреме пациентам: «Погружение, погружение». Но не устояли перед своим же оглушительным криком: «Погружение!» Это в вас проснулся тот самый капитан, алчущий славы и денег, каких хватило бы на содержание конюшни чистокровных скакунов.
– Господи, – прошептал фон Зайфертиц. – Как я ненавижу, когда тебя тянет на откровенность. Мне уже легче. Сколько с меня причитается?
Он поднялся с кушетки:
– Пожалуй, будем убивать не тебя, а монстров.
– Монстров?
– У меня в кабинете. Если сможем пробиться сквозь толпы душевнобольных.
– Хотите сказать, душевнобольные заполонили не только ваш кабинет, но и все подходы?
– Я тебе когда-нибудь лгал?
– И не раз. Впрочем, – добавил я, – самую малость, для пользы дела.
– Пошли, – скомандовал он.
На лестничной площадке нас встретила длинная очередь почитателей и просителей. Между лифтом и дверью баронской приемной ожидало никак не меньше семидесяти человек, прижимавших к груди сочинения мадам Блаватской16, Кришнамурти17 и Ширли Маклейн18. При виде барона у толпы вырвался вой, как из открытой топки. Мы ринулись вперед и прошмыгнули в приемную, не дав опомниться страждущим.
– Полюбуйся, что ты наделал! – указал пальцем в сторону двери фон Зайфертиц.
Стены приемной были обшиты дорогим тиковым деревом. Письменный стол наполеоновской эпохи, редкостный образчик стиля ампир, стоил не менее пятидесяти тысяч долларов. Кушетка так и притягивала мягчайшей кожей, а на стене висели полотна Ренуара и Моне, причем подлинники. Боже праведный, подумалось мне, это миллионы и миллионы!
– Итак, – начал я, – вы говорили о чудовищах. Что, мол, будете убивать их, а не меня.
Старик вытер глаза тыльной стороной ладони и сжал руку в кулак.
– Да! – выкрикнул он, делая шаг в сторону блестящего перископа, изогнутая поверхность которого нелепо искажала его лицо. – Вот так. И вот этак!
Не успел я ему помешать, как он наотмашь хлопнул по медному агрегату и замолотил по нему сразу двумя кулаками, раз, другой, третий, не переставая грязно ругаться. А потом, словно желая задушить, сдавил и начал трясти перископ, как малолетнего преступника.
Затрудняюсь сказать, что именно я услышал в этот миг. То ли обыкновенный треск, то ли воображаемый взрыв, будто по весне раскололась льдина или в ночи полопались сосульки. Наверно, с таким же треском ломается на ветру рама исполинского воздушного змея, прежде чем осесть на землю под лоскутами бумаги. Возможно, мне послышался неизбывно тяжелый вдох, распад облака, начавшийся изнутри. А может, это заработал безумный часовой механизм, выбрасывая дым и медные хлопья?
Я припал к окуляру.
А там…
Ничего.
Обычная медная трубка, линзы и вид пустой кушетки.
Вот и все.
Ухватившись за перископ, я попытался направить его на какой-нибудь незнакомый удаленный объект, чтобы разглядеть фантастические микросущества, которые – не исключено – пульсировали на непостижимом горизонте.