— Так вы женаты? — Павлина улыбнулась, словно обрадованная приятной неожиданностью. — И как же зовут вашу супругу?
— Ее звали Джулия, — ровным голосом ответил Фондорин, по-прежнему не отрывая взгляда от огня. — Она была прекрасным ребенком солнечной страны, полным жизни и любви, а я погубил ее, и это первое из свершенных мной преступлений, за которые я каждодневно казним своей совестью.
— Она погибла? — Графиня прикрыла пальчиками рот, а ее ресницы заморгали часто-часто, и видно было, что слезы уже готовы пролиться из широко раскрытых глаз. — Я не верю, что вы могли быть в этом повинны!
— Она не выдержала суровостей нашего климата. А кто привез ее сюда, да еще в канун зимы? Я. Мне не терпелось соединиться со своими единомысленниками, применить на деле добытые в странствиях знания, и я притащил послушную девочку, которая готовилась стать матерью, в чужую, холодную страну. Джулия так ждала весны, тепла, солнца, а умерла снежной ночью в слепом месяце феврале…
Вот слезы и покатились по щекам Павлины Аникитишны, легко и обильно. Фондорин же помолчал некоторое время, потом откашлялся и продолжил свой рассказ.
— Она скончалась родами у меня на руках. Я, верно, лишился бы рассудка от горя или прибег бы к последнему лекарству невыносимой боли — самоубийству, если б не потребность спасать ребенка. Мой сын появился на свет очень маленьким и слабым. Сам будучи врачом, я не надеялся, что мальчик выживет, однако сражался за его жизнь со всей яростью отчаяния и, благодарение Разуму, свершил невозможное. Дитя выжило. Вы легко можете себе представить, сколь мнительным и пугливым отцом после всего этого я стал своему сыну. Он был болезнен и хил, и потому я назвал его Самсоном, чтобы имя библейского богатыря придало ему здоровья и сил. Так мы и жили вдвоем, и мое существование было исполнено двойного смысла: высшего, который брезжил мне под сенью Злато-Розового Креста, и обыденного, без которого жизнь суха и невозможна. А потом, тому два года, в Москве случились Обстоятельства. То есть, собственно, первоначально случились они не в Москве, а в Париже, где толпа отсекла голову последнему Бурбону, но в самом скором времени волна страха и безумия, прокатившись по Европе, достигла нашей окраинной империи. Нет более удобного рычага для воздействия на сильных мира сего, чем страх. Известно, что наша государыня, добывшая корону ценой убийства, всегда жила и поныне живет в отчаянном опасении за свою жизнь.
Эти крамольные слова Данила произнес, нисколько не понизив голоса. Павлина и Митя не сговариваясь поглядели по сторонам, но соседи, слава Богу, были увлечены собственными делами и к речам Фондорина не прислушивались. Один лишь давешний коллежский советник (кажется, он назвался Сизовым?), неотрывно смотрел в эту сторону, однако не на рассказчика, а на Митю. Впрочем, сидел он довольно далеко и слышать ничего не мог. Чего тогда, спрашивается, уставился?
— Был подле Екатерины один черный человечек, некто Маслов, — как ни в чем не бывало бывало продолжил Фондорин, и Митя при звуке знакомого имени сразу забыл про бесцеремонного туземца. — Из того хитроумного ведомства, которое кормится от пресечения государственных злоумышлении и потому без злоумышленников существовать не может. А поскольку таковые попадаются нечасто, сему ведомству часто приходится выдумывать их самому, да чтоб были пострашней. Чем больше власть боится, тем Масловым вольготней. А тут этакий подарок — французская революция. Поискал Маслов в Петербурге якобинцев среди тамошних масонов. Да только известно, для чего у нас дворяне в вольные каменщики вступают — чтоб ужинать без дам и полезные знакомства делать. Какие близ престола революционеры? Курам на смех. Все ложи с перепугу тут же верноподданнейше самораспустились. Тогда Маслов додумался на вторую столицу взглянуть. А тут свой ворон сидит, московский главнокомандующий князь Озоровский. Он и рад стараться. Есть, докладывает, общество и претайное. Книжки всякие печатают, хлеб голодным раздают, лечат бесплатно — а для какой цели-надобности? Ясно: чтоб бунт готовить. И название непонятное: Братья Злато-Розового Креста. В каком-таком смысле?
— А в самом деле, в каком? — спросила Павлина.
— Наш предводитель причислял себя к рыцарям-розенкрейцерам, которые поклоняются Розе и Златому Кресту. Я же вкладывал в это прозвание свой собственный смысл, памятуя о явленном мне чудесном видении злато-розового града. Но вышел все же не град, а крест, потому что именно на этом орудии мучительства тайный советник Маслов вкупе с князем Озоровским и распяли моих высокодуховных братьев. Снарядили сыскное дело, а товарищи мои были люди нехитрые, доверчивые, запретных книжек далеко не прятали, мыслей своих не скрывали — бери их, дураков, голыми руками. И взяли. Кого в Сибирь, кого в крепость, кто с ума сошел, кто сам помер — ведь чувствительные все, тонкой души. А мне повезло… Заступилась за меня некая высокая особа. Всего месяц продержали в гауптвахте и выпустили без последствий.
Это за него сама императрица заступилась, не забыла своего камер-секретаря, догадался Митя. И очень ему понравилось, что Данила перед графиней своим прежним положением не похвастался, умолчал как о несущественном.
— Так всё обошлось? — вскричали Павлина с облегчением.
— Не обошлось. — Фондорин нагнулся, толкнул кочергой полено. Лицо его было бесстрастным, по изрезанным морщинами щекам метались красные отсветы. — Вернулся я к себе в дом из-под ареста нежданным манером. Дворня уж не чаяла своего барина вновь увидеть, ведь мне, по слухам, была уготована самое меньшее вечная каторга. Без хозяина слугам жить понравилось. Рожи сытые, масленые, все ренские да венгерские вина из погреба повыпили, мебель-картины распродали. Думали, чего жалеть — всё одно на казну отпишут. Увидели меня — затряслись. Повалились в ноги, воют, прощения просят. Я им:
«Пустое, друзья мои. Разум с ней, с мебелью, другую заведу». Они — пуще выть: «А еще за то, барин, прости, что сыночка, кровиночку твою, не уберегли». Ну, у меня в глазах и потемнело. Кажется, закричал я и даже на время чувств лишился, чего со мной во всю жизнь ни разу не случалось. Правды от слуг нескоро дознался… А вышло так. — Данила опять покашлял. — Меня ведь как арестовывали — с превеликим шумом, будто нового Пугачева хватали или самого Робеспьера. Явился целый воинский отряд, при ружьях, при лошадях. Что лязгу-то, крику. А Самсон у меня был мальчик трепетный душой. Он, бывало, на ярмарке медведя на цепи увидит, так после неделю ходит сам не свой, зверя жалеет. Тут же как-никак не медведя — родного отца в кандалы заковали, да на улицу поволокли… Ну, и слег мой Самсоша с нервной горячкой. Думаю, за ним толком и не ходил никто, потому что у слуг вольная жизнь началась, не до больного ребенка. А ведь жила у меня дворня всем на зависть. — Фондорин покачал головой, как бы вчуже удивляясь этакой странности. — На «вы» их называл, ни разу не высек никого, даже когда было за что. Беседы вел, чтоб из них граждан воспитать. Теперь-то я думаю, что так скоро граждане из рабов не происходят. Но это сейчас не к делу, не о том рассказ… Сын, говорят, всё бредил, к батюшке рвался. Однажды слуги заглядывают к нему в комнату — кровать пуста, окно нараспашку. В одной рубашонке вылез и ушел неведомо куда. А зима была. Вроде бы даже и искали они его, а может, и врут. Дождь был в ту ночь со снегом. Поди, из тепла и вылезать-то не захотели…
Тут он замолчал надолго, всё барабанил пальцами по столу. Павлина всхлипывала, утиралась платком. Митя крепился, слезы глотал, и нёбу оттого было солоно.
— Дальше что ж. Пустился я на поиски. Награду посулил, небо и землю, как говорится, перевернул. Только не видал никто отрока семи годков, темноволосого, худого, с бледным личиком. Пропал мой мальчик безо всякого следа. Умом-то я понимал, что больному и раздетому не уцелеть ему было. Всякое себе представлял, и видения были одно ужасней другого. Замерз где-нибудь, или под лед провалился, или того хуже — попался какому-нибудь извергу, охочему до запретных пороков.