Как оденут — передают куаферу чесать волосы, мазать их салом и сыпать пудрой.
Потом завтрак. Готовили в Зимнем дворце плохо, потому что государыня на кушанья была непривередлива, больше всего любила вареную говядину с соленым огурцом, и еще потому, что ее величество никогда не бранила поваров — боялась, что какой-нибудь отчаянный обидится да яду подсыплет. Вот повара и разленились. Кашу давали пригорелую, яичницу пересоленную, кофей холодный. В Утешительном Митю питали хоть и не на серебре, но много вкусней.
Дальше начинались уроки, для чего была отведена особая классная комната. Помимо интересного — математики, географии, истории, химии — обучали многому такому, на что тратить время казалось досадным.
Ну, верховая езда на британском пони или фехтование еще ладно, дворянину без этого невозможно, но танцы! Менуэт, русский, англез, экосез, гроссфатер. Ужас что за нелепица — скакать под музыку, приседать, руками разводить, каблуком притоптывать. Будто нет у человека дел поважнее, будто все тайны натуры уже раскрыты, морские пучины изучены, болезни исцелены, перпетуум-мобиле изобретен!
А занятия изящной словесностью? Кому они нужны, эти выдуманные, никогда не бывалые сказки? До четырех лет Митя и сам почитывал романы, потому что еще ума не нажил и думал, что всё это подлинные истории. Потом бросил — полезных сведений из литературы не получишь, пустая трата времени. Теперь же приходилось читать вслух пиесы, по ролям: «Наказанную кокетку», «Гамлета, принца Датского», «В мнении рогоносец» и прочую подобную ерунду.
После обеда обязательные развлечения — игра на бильярде и в бильбокет. Но прежде дополнительные уроки по неуспешным дисциплинам. Таковых за Митридатом числилось две: пение и каллиграфия. Ну, если человеку топтыгин на ухо наступил, тут ничего не сделаешь, а вот с плохим буквописанием Митя сражался всерьез, насмерть. Почерк и вправду был очень нехорош. Буквы липли одна к другой, слова сцеплялись в абракадабру, строчки гуляли по листу как хотели. Писать-то ведь учился сам, не как другие дети, которые подолгу прописи выводят. Опять же рука за мыслью никак не поспевала.
Однажды, когда Митридат, пыхтя, скреб пером, портил чудесную веленевую бумагу, вошла императрица. Посмотрела на детские страдания, поцеловала в затылок и поверху листа показала, как следует писать, — начертала:
"Вечно признательна. Екатерина". Учитель велел нижние каляки отрезать, а верхний край, где высочайшая запись, хранить как драгоценную реликвию. Митя так и сделал. Отправил бумажку с ближайшей почтой в Утешительное.
Злодеев, которые подсыпали в графинчик с адмираловой настойкой отраву, пока не сыскали. Рассказать бы матушке-царице всё, что слышал на печи, да жуть брала. А если Метастазио отпираться станет (и ведь беспременно станет!), если потребует доносильщика предъявить (обязательно потребует!)? Что угодно, только б не смотреть в черные, пронизывающие глаза! От одного воспоминания об этом взгляде во рту делалось сухо, а в животе тесно. Митя слышал, как Прохор Иванович Маслов докладывал ее величеству о ходе дознания: мол, его людишки с ног сбиваются и кое-что нащупали, но больно велика рыбина, не сорвалась бы. Еще бы не велика! Может, дотошный старик сам докопается, малодушничал Митя.
Великая монархиня звала своего маленького спасителя «талисманчиком» и любила, чтоб он был рядом, особенно когда решала важные государственные дела. Любила повторять, что ей сего мальчика само Провидение послало, что это Господь побудил малое дитя разбить смертоносный бокал. Бывало, задумается повелительница над трудным решением и вдруг бросит на воспитанника странный взор, не то испытующий, не то даже боязливый. Иной раз и мнение спрашивала. Митя сначала гордился таким к себе уважением, а потом понял — ей не разум его нужен, а нечто другое. Не вслушивалась она в прямой смысл-сказанного, а тщилась угадать в звуке слов некое потаенное значение, будто вещает не маленький придворный в бархатном камзольчике, а дельфская пифия.
К примеру, на послеполуденном докладе было. Государыня сидела разморенная, прикрыв глаза. То ли слушала, то ли нет. Сзади — камер-фрейлина, перебирает пальчиками у ее величества в волосах. Как найдет насекомое, давит ногтем о плоскую золотую коробочку, вошегубку. Митя был на обычном месте, низенькой скамеечке, читал Линнееву "Философию ботаники".
Камер-секретарь, претолковый молодой человек, хоть и очень некрасивый (кто ж красивого на такую должность пустил бы?), зачитывал депеши.
— В истекшем 1794 году в городе Санкт-Петербурге народилось 6750 человек, умерло 4015.
Императрица открыла глаза:
— Сколько ж прибавилось?
Камер-секретарь стал шевелить губами, а Митя, не отрываясь от чтения:
— Две тыщи семьсот тридцать пять.
— Плодятся — стало быть, сыты, ненапуганы и жизнью довольны, — кивнула Екатерина, снова смежила веки.
Докладчик читал дальше:
— Из Америки пишут. Против индейцев, обеспокоивших Кентукскую область, выслан корпус добровольнослужащих, который и разбил их совершенно.
Митя вспомнил саженного индейца. Представил, как тот крадется в ночи к ферме белого поселянина. В руке у него боевой топор, за спиной колчан со стрелами. Куда как страшно! Молодцы добровольнослужащие.
— Оттуда ж. Неприятное известие с острова Гваделупа. Французы в начале октября принудили англичан сдаться на капитуляцию и отправиться в Англию, обещав в продолжение войны не служить уже больше против французской республики.
Царица нахмурилась — не любила французов.
Камер-секретарь заметил, стушевался:
— Тут еще, того хуже…
— Ну же. — Государыня покачала головой. — Знаю я тебя, иезуитская душа. Самую пакость на конец приберег. Проверяешь, гневлива ли. Не гневлива, не опасайся.
Тогда молодой человек тихо прочел:
— Французы взяли город Амстердам…
— Да что ж это, Господи! — ахнула Екатерина. — Когда ж на них, проклятых, укорот сыщется?
Вдруг повернулась к Мите и спрашивает:
— Что делать, душенька? Объединиться с Европой против якобинцев, или пускай они и дальше промеж себя режутся, друг дружку ослабляют? Скажи, дружок, отчего эти голодранцы всех бьют? Ведь и ружей у них не хватает, и пушек, и мундиров нет, и в провианте недостача? Что за напасть такая?
И смотрит на него с надеждой, словно ей сейчас некая великая истина откроется.
А Митя рад принести благо человечеству. Линнея отложил, постарался говорить попроще и не тараторить, чтоб до нее как следует дошло:
— Это они оттого регулярную армию бьют, что у французов теперь равенство, и солдат не скотина, которая вперед идет, потому что сзади капрал с палкой. Свободный воин маневр понимает и знает, за что воюет. Свободные люди всегда и работать, и воевать будут лучше, чем несвободные.
Хотел хоть немножко подвигнуть Фелицу к пониманию того, что невозможно на исходе восемнадцатого столетия большую часть подданных содержать в постыдном рабстве.
А она в ответ:
— Как верно! Вот уж воистину устами младенца! — И секретарю. — Пиши указ: следующий рекрутский набор произвесть не из крепостных крестьян, а из вольных хлебопашцев, ибо рожденные свободными к воинскому ремеслу пригодны больше.
Остолбеневшего Митю в щеки расцеловала, подарила лаковые сани с царского каретного двора. Вот оно каково властителям-то советовать — хотел добра, а вышло зло.
Или еще случай был.
Раскладывала государыня пасьянс-солитэр, пребывала в мечтательном настроении.
— Ах, — говорит, — мой маленький птенчик, отчего это старому мужчине, хоть бы даже и шестидесятилетнему, незазорно жениться на молоденькой, а зрелой даме того же возраста повенчаться с мужчиной двадцати шести или семи лет почитается невозможным?
И опять смотрит с надеждой, вздохнуть боится.
Подумав, Митя ответил так:
— Это, удумаю, оттого, ваше величество, что от шестидесятилетнего старичка все-таки еще могут дети произойти, а у шестидесятилетней бабушки приплода быть не может.