Никогда не прощу себе, что дался на уговор, что не увез за собой всех! Понимаю, в тот день родительский приказ оказался спасительным для Дануты, сына, может быть, и для меня. Но все, что произошло дальше… Никогда не забудется!
Часов в одиннадцать, в полной темноте, от нашего двора отъехала коляска. Молчаливая и замкнутая Данута придерживала на коленях головку уснувшего Мишаньки. За коляской верхами следовали пятеро с винтовками наготове: двое Никотиных, мы с директором заповедника и Кожевников. Кони тихо миновали станицу и рысью пошли с горки на Лабинск.
Утром были в городе, но не остановились. Коням дали передышку только в укрытой степной долине Чохрака, а к вечеру уже находились в Майкопе.
Данута облегченно вздохнула. В стенах двухэтажного дома, рядом с Катей, она не боялась за сына.
Обратно мы с Шапошниковым решили ехать утром. Ночь казалась невероятно долгой. Я словно предчувствовал, какая эта страшная ночь… Чуть свет оседлали коней, попрощались с Данутой, Катей — и в путь. Очень спешили. Кони прямо стелились по дороге, им давали самый короткий отдых. В Псебай прибыли часа в три пополудни. У бывшего княжеского дома нас остановил знакомый.
— Беда, Андрей Михайлович, — сказал он. — Поспешайте.
Холодный пот выступил на лбу. Мы пришпорили уставших коней.
Возле нашего дома стояли люди, вполголоса переговаривались. Немногие заходили во двор, подымались на крыльцо. Жуткое ощущение непоправимости сдавило сердце.
Я соскочил с коня. Люди расступились. Ноги отказывались идти в дом. И первое, что я увидел, — кровь на полу горницы. Отец и мать лежали рядом…
Шапошников поддержал меня, усадил. На моих глазах родителей накрыли простынями.
Свершилось самое страшное…
Уже позже я нашел на полу листок, на нем несколько слов, написанных карандашом. Дрожащая рука мамы вывела: «Сынок, они стреляют из сада, со двора. Отец с винтовкой у окна, он стреляет в сад. Кричат, чтобы открыли. Отец опять стреляет. Они ломают дверь, они сломали ставню. Отец стреляет, там кричат… Прощай, Андрюша, прощайте, милые…»
— Кто? Кто? Кто? — настойчиво спрашивал я у людей. Все отводили глаза. Или не знали, или боялись. Только Кожевников глядел на меня открыто.
— Чего ты их пытаешь? Тебя искали, жену твою. Все знают кто.
Немного совладав с собой, я попытался понять, как развивались события. Ночью бандиты проникли в сад из лесу, обложили дом и бросились к дверям и окнам. Если бы отец не отстреливался… Но он не мог не защищаться. А нападающие подумали, что стреляю я. Трава и кустарник под окнами окраплены кровью. Видимо, отец хорошо стрелял. Ожесточившиеся бандиты не пощадили старость. Они не пощадили бы никого.
Искали нас с Данутой на чердаке, в подполье. Все поломали, растоптали даже семейные портреты. Охапки соломы валялись у стен, на веранде: собирались сжечь дом, чтобы замести следы убийства. Помешали соседи. Оробевшие поначалу, они все-таки собрались на улице, видимо, уже под утро и упрашивали белую орду, угрожали. С ними находился и милиционер. Этот молодой хлопец лежал сейчас через три дома. На столе, с головой укрытый простыней…
Свершив черное дело, два десятка бандитов умчались на восток. Командовал налетчиками Семен Чебурнов.
Кто и когда слетал с вестью о бандитском налете в Ла-бинск, не знаю. Но вскоре к нам прибыл отряд чоновцев, начальник милиции. Я оставался в доме с родителями. Приехали Данута с сыном и Катя, Сурен с отрядом.
…Хоронили отца и маму скорбно-торжественно. Весь Псебай вышел на улицы. Колокольный звон больно отдавался в сердце.
Позже и Катя, и Шапошников заявили, что оставаться в Псебае нам уже нельзя. Данута, враз осунувшаяся, заплаканная, смотрела на дом с нескрываемым страхом. Жить в нем после всего этого…
В мае 1921 года мы покинули родную станицу, все еще уверяя себя, что вернемся. Поселились в Майкопе. На прощание посадили у могилы родителей две березки. На каменную плиту в церковной ограде легли цветы. В эти дни распустились цикламены — вестники тепла.
Перед самым отъездом Василий Васильевич подозвал меня и повел на свой порядок, к чужому дому.
— Тут такое дело, — начал он нерешительно. — Ну, как бы тебе сказать, один из тех… Он приехал с ними, только был раненый и порешил отойти от злого дела, остался дома. Сам он псебайский, мой дальний родич. Ежели ты смогёшь без злости и чтоб никто больше не знал… Расскажет тебе кое-чего. Я уговорил. Ты не серчай, он в этом деле неповинный.
Мы шли по нижней улице. Вот и дом. На кровати за печью лежал казак с неопрятной рыжеватой бородой, уже в годах и очень больной. Грязные бинты запеленали его грудь.
Подавляя гнев, я спросил:
— Где тебя?…
— У Хадыженска. Уходили в лес, а пуля нашла.
— Кто командир?
— Сотник Чебурнов. Семен. А шли мы в Баталпашинский отдел. На соединение. Семен упросил полковника зайти в Псебай. Тебе понятно зачем?
— По наши души?
— Да. Они величали тебя предателем и опасным человеком, потому как ты знаешь все тайные тропы в горах.
— Кто это они?
— Чебурнов и полковник Улагай. Ну, полковник и дал приказ сотне свернуть. Я тогда сказал, что не ходок, далее Псебая не пойду. Семка предупредил: ежели расскажу про отряд, считай — уже покойник. Хотел отмолчаться, да вот дядя Василий… Я ни при чем в злом деле, ты понять должон… И не воин уже. Вот поднимусь, если судьба, сам в ЧК приду. Сыт по горло.
— Куда ушел Чебурнов с бандой?
— На хутор Тегинь. Там Улагай встретится с Хвостиковым и со всеми прочими.
— Сколько всадников в отряде Улагая?
— Не знаю, хорунжий. Сотня Чебурнова, еще три или четыре сотни. И джигиты. Много.
— В горах по Лабёнку остались люди Улагая?
— Сказывали, остались. Тайники с оружием и продуктами делали. Ты уж прости меня, христа ради. Ни причем я, да и рана моя…
Он всхлипнул и отвернулся.
Какой там мир!.. Война и война. Сколько еще жизней унесет она, скольких людей искалечит, как вот этого, — никто не знает!
В Майкопе нас приютил Христиан Георгиевич. Через неделю отыскали приличный дом на улице с новым названием Советская, договорились об аренде и вскоре перебрались в него со всем хозяйством, заботами и тяжкими думами о невозвратном — потерянном.
Псебай остался где-то далеко-далеко. Но от этого он не стал менее родным. Вспоминать его было и радостно, и горько. Там я нашел Дануту, там родился сын. И там же могилы наших добрых родителей.
3
В конце мая мы выехали в горы по маршрутам, намеченным раньше.
Чернотроп, иначе говоря — оголенный лес, мы надеялись застать только на высотах. Здесь же, в Майкопе и предгорьях, вовсю буйствовала теплая, зеленая и цветастая весна. В городском парке распевали соловьи. Скворцы щебетали у каждого скворечника и в нашем маленьком садике. Данута и Мишанька деловито вскапывали углы огорода, куда не добрался мой плужок.
До Хамышков по Блокгаузному ущелью ехали вчетвером, а после отдыха в доме Телеусова расстались: Шапошников с Василием Васильевичем поехали в Гузерипль, а мы с Телеусовым переправились через Белую и по запущенной тропе пошли на Кишинский кордон. Цель у всех одна: увидеть зубров после зимовки, посчитать и, если удастся, встретиться всем на Умпыре. Братья Никотины решили за это же время поправить тропу от Уруштена до Балканов и на самом перевале.
И вот мы за Белой, в глухом лесу.
Нас обступили грабы и дубы, едва начавшие зеленеть. Тропа мокрая, на склонах уже повылезал молодой папоротник, его скрученные головки распрямились, открылись резные листья. Выше тропы черно от молчаливых пихт, оттуда тянет холодом. В лесу неуютно и странно тихо. Таимся и мы, едем краем тропы, не разговариваем, винтовки на руке. Лесная глухомань не чарует, скорее, пугает. Вот что значит война! Чудится и там, где ее нет.
К кордону подходить не спешим, разглядываем черный дом сквозь редкие стволы. Прислушиваемся. На крыльце, где тень, еще лежит горка потемневшего снега. Скрипит какая-то доска или дверь; скучно, мокро, необжито. Лишь убедившись, что человеческих примет не видно, подъезжаем ближе.