Такэси Кайко
Награда солдату
День первый
Я дописал последнее слово и поставил точку.
Вздохнул, откинулся на спинку стула. Ныли плечи – ведь я не разгибался целый день. Во рту и в желудке было скверно – перекурил, перепил. Табачный дым висел в воздухе смрадным облаком. Я собрал страницы, сложил их по порядку. Надо бы вызвать боя и послать его на телеграф. Сегодня рукопись отправят быстро и беспрепятственно: в городе все спокойно. А когда бывает очередной переворот, телеграф закрыт. Головной отряд по приказу командования в первую очередь занимает телеграф и радиостанцию. Ничего не поделаешь – чрезвычайное положение. По и после его отмены отправить рукопись трудно: телеграф наводняют иностранные корреспонденты, представители различных агентств, и каждый стремится толкнуть свой материал в первую очередь. Но сегодня не было ни переворота, ни активных боев. И мою статью отправят сразу.
Я подошел к окну, приоткрыл ставни – надо же хоть немного проветрить номер. Ставни страшно тяжелые, железные. В любую минуту могут швырнуть гранату, поэтому администрация здешних гостиниц прежде всего старается обеспечить постояльцев непробиваемыми ставнями, а кондиционеры воздуха – это уж дело десятое. Я взял стакан коньяку, начал пить маленькими глотками, осторожно смачивая опухший, шершавый, как гусеница, язык. Очень я люблю это время дня. За окном каждый раз происходит чудо. Над рекой разыгрывается великолепный, поражающий воображение спектакль. Солнце переплывает на тот берег, падает на огромную равнину и начинает плутать среди кокосовых и саговых пальм. По небу растекается фиолетово мерцающая кровь. Равнина саговых пальм, крохотная верфь, рекламный щит с огромной пачкой сигарет «Кэптэн», серо-коричневый топкий берег, жалкие лачуги, крытые пальмовыми листьями, и мутно-желтая быстрая река – все наливается неистовой, неудержимой, мрачной в своем безумии яростью. Она, эта ярость, сгусток энергии, не знающей, что такое усталость. Мое воображение буйствует на закате, как сам закат, и я вижу то колышущийся винно-красный занавес из французского бархата, то разверстую плоть, еще содрогающуюся от только что испытанного наслаждения, то пулевую рану – когда стреляют в упор из винтовки и пуля, выходя из ствола, обладает давлением в несколько тонн. Вчера, когда наш отряд, разбитый и преследуемый, обратился в бегство и мы, спотыкаясь и падая, продирались сквозь заросли тростника, а за спиной, совсем близко, стрекотал тяжелый пулемет, я, бросаясь ничком в болотную жижу, вдруг увидел точно такой же закат. И сегодня, сидя с утра за машинкой, мучился – не потому, что потерпели вчера поражение, а потому, что никак не приходили слова, способные передать великолепие заката. И я совсем обалдел от сигарет и коньяка, дравшего мой язык хуже напильника. В дверь постучали, и я поспешно отошел от окна.
– Entrez![1]
Это, наверно, бой – пришел за рукописью. Склонившись над столом, я выровнял стопку листов, вытащил из кармана деньги и удостоверение, дающее право на оплату телеграммы по месту получения. И только тут вспомнил, что еще не вызвал боя. Кто же это? Я открыл дверь. В сумрачном коридоре стоял американский солдат в полевой форме. Низкорослый, круглый, как бочка, и неуклюжий, как медведь. Сержант Уэстморленд.
– Уэст, ты!
– Да, я.
– Давай заходи!
– Бравый солдат, сержант Уэстморленд прибыл в Сайгон! Повидаться с японским Арни Пэйлом. Ну как ты?
– До сих пор так и не прилег. Только что закончит статью. Хочу вызвать боя и послать на телеграф.
Тихонько положив на кровать сумку с наклейкой японской авиакомпании, которую я забыл вчера в укреплении, Уэстморленд уселся в потертое кожаное кресло. Вчера на рассвете наш отряд вышел из укрепления и проник в глубь джунглей, но был наголову разбит и обращен в бегство. Оставшиеся в живых, в том числе и я, часам к одиннадцати вечера добрались до нашего передового поста – стратегической деревни. Я улетел оттуда сегодня утром, но вертолет не сел в укрепленном пункте и моя сумка осталась там. В этом самом укреплении, на крохотней полоске земли, зажатой между джунглями и каучуковой плантацией на границе зоны С, я прожил несколько недель. Мы ждали «большой операции». Когда наступала ночь, я ложился на койку, не снимая ботинок, – противник в любую минуту мог открыть огонь из минометов. Утром, с первыми лучами солнца, появлялся сержант Уэстморленд и задавал один и тот же вопрос: «Ну как?» – «Пока еще живой», – отвечал я. Однажды я пошел вместе с ним патрулировать ближайшее шоссе, по которому курсировали машины транспортного полка. Уэстморленд сказал, что может одолжить мне любое оружие – от ножа до базуки, но я отказался: если человек вооружен, то случись что-нибудь, и он должен пустить оружие в ход, а мне убивать не хотелось. «Чудак, – сказал сержант, – будешь безоружным, так убьют тебя самого». И он коротко изложил свое мнение по этому поводу. Над окопами полыхал неистовый закат, легкий ветерок обдувал наши лбы. «Если гражданское лицо совершает убийство в чужой стране, – сказал он, – то его привлекают к ответственности согласно положению международного права, но здесь другое дело, здесь убийство, наверно, сочтут актом самообороны. Это важный вопрос. Обдумай все хорошенько. И если захочешь, мы дадим тебе любое оружие и научим, как с ним обращаться». Он мягко улыбнулся, бросил в окоп ящик с патронами и ушел в хижину.
– …Уэст, так, значит, ты жив?
– Как видишь.
– А с операцией что?
– Хотели провести сегодня утром, но потом отменили. Теперь не известно, когда. Ну я и взял увольнительную.
– А на сколько дней можно получить увольнение?
– На три дня. На три дня за месяц…
– Негусто!
– Конечно, негусто, черт бы их побрал!
– Хочешь коньяку? Хороший коньяк, французский… Слушай, давай кутнем с тобой сегодня вечером, а? Я тебя приглашаю. Выбирай любой ресторан – французский, китайский, вьетнамский. Есть и итальянские, даже японский один есть. Правда, это имитация, но имитация хорошая. Особенно здорово готовят свиные отбивные. Ну решай – куда?
– Все равно куда, на твое усмотрение.
– Но чур уговоримся заранее: сегодня плачу я. Сначала поужинаем, а потом пойдем куда-нибудь пить.
– Ладно, Арни. Веди меня куда хочешь.
Я звонком вызвал боя, дал ему рукопись, удостоверение на оплату и чаевые. Уэст, откинувшись на спинку кресла и потягивая коньяк, бросил взгляд на рукопись. На его круглом лице отразилось явное разочарование. Он пробормотал: «Японец, а пишет по-английски…» Я рассмеялся, взял лист бумаги и написал слово «хаси» – палочки для еды – азбукой катакана, азбукой хирагана и иероглифами. Объяснил ему, в чем дело. Японцы пользуются для письма знаками трех видов, а слова иностранного происхождения пишут только азбукой катакана. За границей корреспонденты японских газет, как и я, обычно печатают свои материалы на машинках с английским шрифтом, все слова пишутся полиостью в соответствии с их произношением. В Токио такой текст разбирается и «переводится», то есть пишется заново тремя видами знаков.
– Тьфу, черт, какая волынка!
– Тут дело в привычке.
– А вообще интересно, вроде шифра получается.
– Верно.
– Хитроумный народ японцы…
– Видишь ли, трудность не в знаках. Самое трудное – это умение сочетать в тексте понятное с непонятным. У нас чем сложнее, чем туманнее пишет человек, тем больше его уважают. Нельзя высказываться абсолютно ясно. Чтобы тебя в случае чего не загнали в тупик. Чтобы ты мог отбрехаться – вам, мол, кажется, что это так, а на самом деле совсем не так… Понял, Уэст?
– Где уж понять! Душа азиатов – загадка.
– Это искусство, Уэст.
Он допил коньяк и, сказав, что через час будет ждать меня в «Жизели», на углу улицы Ле Руа, ушел. Этот ресторан и кафе «Продаль» на улице Тюдор – заведения в парижском стиле, куда часто ходят корреспонденты, – выбрал я.