Человек, умиравший так тяжело, заливая снег кровью и мочой, не был вовсе знаком журналисту, он был, очевидно, из соседнего отряда. (В атаке участвовало два отряда, соединившиеся вместе для боя.) Тем не менее смерть эта, особенно страшная своей предельной, стыдной откровенностью, так потрясла журналиста, что мгновенно все его опьяняющие, несерьезные построения (что служило для него радостным признаком собственного мужества), мгновенно все это рухнуло, его охватила слабость, тошнота и какой-то новый, брезгливый страх перед смертью… Тем не менее он продолжал бежать вперед, но уже как-то механически и, наоборот, боясь отстать от остальной массы… Убитые начали попадаться чаще, не только партизаны, но и немцы, и журналист с брезгливой торопливостью пробегал мимо и тех и других, с брезгливым страхом отводя глаза от еще шевелящихся… Он не чувствовал уже себя свободным, уже не наблюдал, а наоборот, пристав к нескольким партизанам, особенно, как ему показалось, опытным, старался им во всем как бы внутренне, заискивающе подражать и падал в снег так же часто, как и они… Впрочем, психологически шок этот хоть и оставил в его душе глубокий след, может, даже на всю жизнь, но в столь крайнем выражении длился не очень долго… Партизаны, до того лишь молча бежавшие и падавшие (журналист попал в группу, посланную в обход), начали стрелять, звуки этих близких «своих» выстрелов ободрили журналиста. Сам стрелять он не умел, вернее, стрелял плохо и потому стрелять опасался, особенно после того, как инструктор во время краткосрочных стрелковых курсов предупредил об опасностях, связанных с неправильным производством выстрела, и рассказал про несчастные случаи, которые могут произойти, если, например, нетвердо держать рукоять пистолета и если пистолет находится слишком близко от лица, — при втором выстреле от отдачи можно вполне послать пулю себе в горло… Тем не менее сейчас, игнорируя свой страх, рожденный предупреждением инструктора, журналист выстрелил, правда, вытянув руку и чуть ли не вверх, в воздух… Выстрелив еще несколько раз таким образом, он несколько взбодрился и выстрелил уже в направлении какого-то строения… Между тем стрельба затихла. Он заметил, что партизаны, к которым он пристал, уже не бегут и падают в снег, а идут шагом, и лишь после этого заметил, что и сам уже не бежит, а идет также шагом и также тяжело дыша… Это наблюдение, когда физические действия выполнялись и контролировались им помимо сознания, заинтересовали его, и подобный ход мыслей еще более успокоил. Никто из идущих с ним рядом партизан не обратил внимания на ту разнообразную бурю чувств, которые ему довелось пережить в первом своем бою, начавшемся неожиданно легко и чуть даже несерьезно. Может, поэтому, совершенно не готовый к встрече со смертью, ужасный натурализм которой и крайняя непохожесть не только на официальные описания, но и на свои представления, противоположные официальной версии, ошеломили его настолько, что он и о возмущении своем лакировкой забыл. Он испытал столь сильное потрясение не только потому, что все это было для него впервые, но также и потому, что имел обо всем предвзятое представление в противоположность официальным репортажам, кстати, также совершенно не подтвердившимся.
Предвзятое это представление даже начало полностью осуществляться, к радости его, и он, не задумываясь, что осуществляется оно именно благодаря своей предвзятости, наложившей отпечаток на реальность, уверовал в себя и в свое творческое предвидение до тех пор, пока столь сильно действующее средство, как мучительная смерть, случившаяся впервые у него на глазах, не только разрушила всю его самоуверенность, но и бросила в иную крайность, полную растерянности и страха перед смертью, а значит, перед реальностью и правдой, которая, как он считал, была для него единственным богом, на которую он единственно молился и которую, как он считал, обязан был защищать от ее врагов — лакировщиков… Сейчас же он полностью растерялся и испугался этой самой глубокой из правд — правды смерти…
Потом, несколько опомнившись, настолько, что даже выстрелил несколько раз, и ощутив через это выполнение общего долга, то есть того чувства, что упрощает, укрепляет, а порой и подменяет духовную жизнь и в определенные периоды это даже является благом, журналист как бы перевел всю свою внутреннюю духовную энергию в иную плоскость. Соотнес себя не с некими загадками жизни и смерти, а такая опасность, именно опасность, имелась после испытанного духовного потрясения, а отыскал свое место в конкретно происходящих событиях… События эти происходили не так, как сообщалось в официальных описаниях, но и не так, как он это представлял себе, якобы защищая правду. Правда была в чем-то третьем, а в чем, он еще понять не мог. Это было, пожалуй, самое неприятное из всего, что тут с ним произошло, и это стало в дальнейшем мучением всей его жизни, вернее, не так уж, конечно, сразу, но, анализируя впоследствии, истоки он видел в этом первом, трудном испытании… Он считал себя честным человеком, а честному человеку нужна была ясная и конкретная правда, чтоб иметь возможность ее защищать. Поэтому он всячески противился тому чувству утери правды, которое впервые, пусть и ненадолго, тут обозначилось… А поскольку вообще был он человек протеста, то нередко и против собственных сомнений он применял насилие, утверждая правду там, где она нужна была ему в соответствии с его личными искренними чувствами, взглядами и направлениями мысли… Именно в таком состоянии насильственного утверждения правды, причем впервые в жизни (позднее это будет случаться с ним весьма часто), именно в таком состоянии он и столкнулся с делом Висовина.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Должен заметить, что описание не только внешних движений, но и внутренних состояний Висовина и особенно журналиста взяты мной из довольно подробных бесед, чуть ли не исповедей их, которые, не решусь сказать, были адресованы мне, а — скорее — при которых силою обстоятельств я присутствовал. Силой обстоятельств именно я оказался рядом с этими людьми в их критический момент и поэтому получил возможность, сопоставляя, изложить в определенном порядке не одни лишь события, этих людей трагически меж собой связавшие, но и сопровождавшие данные события внутренние состояния, где логика, дойдя до определенного предела, приобретает мистические черты, а инстинкт, наоборот, приобретает черты разума, и потому именно за него приходится хвататься в поисках твердых понятий, и где к правде приходишь не через такие расплывчатые, мистические понятия, как, например, совесть, а через такие ясные и крайне необходимые в период тяжелого противоборства понятия, как долг…
В этом, очевидно, был ключ, тут, очевидно, была отгадка тех душевных поисков и мучений, которые впоследствии пришлось пережить не только журналисту, но и многим честным людям его поколения… Поколение это формировалось в период первоначально тяжелого противоборства, а позднее и прямой защиты отечества, то есть в обстоятельствах чрезвычайных, и поэтому их духовное формирование вынуждено было идти к конечному своему пункту, к мерилу своему — правде, кратчайшим путем, не через совесть, а через долг, понятие, где личный элемент крайне ослаблен, в то время как в совести он развит чрезвычайно и потому способствует разобщению, гибельному в борьбе… Таким образом, как только сложные и двусмысленные размышления уводили от чувства долга, как моментально терялась и связанная с этим долгом правда, а без ясной правды честный человек не мог считать себя честным… Вот почему публичные разоблачения Хрущева привели к душевным трагедиям именно честных людей, причем в противовес всякого рода политическим псаломщикам, не говоря уже о профессиональных обличителях, для которых ускользающая правда — это мать родная. Вот почему вся эта публика либо не пострадала, либо даже расцвела…
Но вернемся назад и восстановим прерванный ход событий, относящихся к декабрю сорок второго года… Когда журналист достиг окраины села, где трагически окончила свой путь группа, в состав которой входил Висовин, трупы убитых партизан и расстрелянной семьи крестьянина, хозяина двора, в том числе его троих малолетних детей и старика-отца, еще не успели подобрать. Висовина же, как живого, подобрали в первую очередь, внесли в избу, и он полусидел уже, порозовевший от спирта. Брезгливый ужас перед бесстыдным натурализмом насильственной смерти, который поверг недавно журналиста в душевную растерянность, не только успел приутихнуть, но даже наоборот, разбуженные им душевные силы ныне преобразовались и перешли в ту подчиняющуюся долгу скорбную горечь, которая помогает сосредоточить свои чувства на возмездии убийцам и вообще виновникам преступления… Тем более, что тела были уже мертвы, лежали спокойно, припорошенные снежком, и потому ужас умирания не мешал воинствующей скорби…