Я кивнул, подумав про себя: как бы не так, я еду к нему немедленно, во вторник я могу уже потерять ночлег.
Михаил Данилович Михайлов жил в одном из лучших районов города, неподалеку от здания республиканского совета министров. Я был у него раза три, но давно, в первый год моего приезда в город. Перед домом его, за металлической решеткой, был палисадник и детская площадка, где гуляли красивые, нарядно одетые ребятишки жильцов этого богатого дома. Утро было солнечное, весеннее. Весна, кажется, наконец бралась за дело. Небо было безоблачным, синим, повсюду бурно таяло, капало, текло, трещало, так что зимняя моя одежда стала тяжелой и жаркой, а туфли, наоборот, разбухли, стали холодными, и полушерстяные зимние носки сделались неприятно влажными.
Позвонив у обитой клеенкой богатой двери, я ждал с тревожно колотящимся сердцем. Открыла мне жена Михайлова Анастасия Андреевна, женщина с мужскими бакенбардами и вообще густой растительностью на ногах, руках и лице. Мне эта женщина была неприятна, она даже три года назад укоряла Михайлова, причем при мне, за то, что он уделяет мне чересчур много сил, а я отношусь к нему потребительски. Может, ныне она и права, но тогда это была неправда. Я относился к ним с искренней благодарностью, и не моя вина, что отношения наши приняли неискренний характер. Потребительское отношение мое к ним возникло из унижающе-го меня отношения их ко мне. Но я зависел от этих людей, и единственным, чем я мог отплатить сейчас этой женщине, была ее же мужская растительность на лице, над которой я в душе издевался. Анастасия Андреевна осмотрела меня и сказала довольно бесцеремонно и грубо, даже для моих с ними отношений:
— Откуда ты взялся? Я думала, ты уже уехал из города… Ты разве не собираешься уезжать?
— Нет, — сказал я, неловко топчась в передней.
— Кисанька, — послышался слабый голос Михайлова, — кто там пришел, доктор?
— Нет, это не доктор, — сказала Анастасия Андреевна, — это твой подзащитный… Гоша пришел.
Я твердо решил про себя, что выдержу все, ибо если позволю себе обиду, то потеряю последний шанс, больше мне не на кого надеяться.
— Ты разуй туфли, — сказала мне Анастасия Андреевна и подвинула ногой комнатные тапочки.
Я снял пальто, ожидая, что Анастасия Андреевна уйдет. Носки мои я носил всю зиму, они были во многих местах зашиты мной белыми и черными нитками, а в некоторых местах, например, на пальцах, просто имелись дыры, и мне было неприятно разуваться перед Анастасией Андреевной. Но она не уходила, и я вынужден был разуться под ее сердитым взглядом.
В столовой стоял большой портрет пятнадцатилетней девушки-подростка, убранный живыми цветами, первыми весенними цветами, стоящими, очевидно, чрезвычайно дорого. Я знал, что это портрет единственной дочери Михайлова, задавленной в сорок втором году автомашиной. Детей у Михайлова больше не было, и он воспитал своего давно осиротевшего, как и я, племянника. Племянник этот был моего возраста. Он окончил институт и лет пять уже работал на авиазаводе. Сейчас племянник этот сидел в столовой в рубашке с расстегнутым воротом и полуспущенным галстуком, с серьезным научным журналом в руках. Мне он кивнул довольно вежливо и ушел вместе с журналом в свою комнату (у Михайлова было три комнаты. Одну занимал пока еще неженатый племянник).
Михайлов полулежал в спальне на тахте, обложенный подушками. На столике перед ним были недопитый стакан молока, две небрежно надломленные плитки шоколада, пузырек с лекарствами и томик Чехова. С тех пор как я Михайлова в последний раз видел (в тот день, когда он меня открыто и публично унизил), с тех пор он заметно осунулся и побледнел.
— Как вы себя чувствуете? — сказал я, усаживаясь на краешек стула, причем в тот момент с искренней тревогой и сочувствием.
— Я — плохо, — небрежно как-то махнув рукой, сказал Михайлов, — а вот ты — что ты натворил, почему ты пошел к Саливоненко?
Я еще не знал, куда Михайлов клонит, и не догадывался о клевете Саливоненко (послужив-шей причиной особенно грубой встречи меня в этот раз, в том числе и со стороны Анастасии Андреевны), я еще не знал, однако для начала нашелся.
— Я не хотел вас тревожить, — сказал я.
— Миша, — раздраженно почти выкрикнула Анастасия Андреевна, стоя в дверях, — раз уж он пришел, скажи ему все, может, у него сохранилась хоть капля совести.
И тут я узнал о клевете Саливоненко.
— Зачем ты явился в министерство и выдал себя за специалиста по небьющемуся стеклу? — так же, как и жена его, раздраженно сказал Михайлов.
Я испытал нечто похожее на шок, у меня перехватило дыхание и, кажется, глаза наполни-лись слезами. Реакция моя была столь естественна, мгновенна и порывиста, что не только Михайлов, но даже жена его не то что мне поверили, а как-то задумались.
— Ну хорошо, — сказал Михайлов, — об этом не будем, но тебя что, уволили с работы?
— Вот это правда, — сказал я, — но это не страшно…
— То есть как не страшно, спросила Анастасия Андреевна, — а на что ты собираешься жить? (Не пришел ли я просить денег, было в подтексте этого восклицания.)
— Я устроюсь, я, может, учиться пойду, мне важно койко-место… Ночлег…
— Кто такой Юнаковский? — спросил вдруг Михайлов.
— Не знаю, — удивленно ответил я.
— А почему он звонит Саливоненко домой и пытается вести с ним какие-то скользкие переговоры, используя тебя… То есть обещая устроить тебя взамен на какие-то действия Саливоненко в его пользу…
— Юницкий! — вскричал я.
— Да, именно Юницкий, — вскричал Михайлов, — значит, это правда?
— Нет, — торопливо заговорил я, забыв об искреннем возмущении клеветой Саливоненко, укрепившем мою душу в моей справедливости и невиновности (это всплыло опять позднее). Душа моя вновь была разжижена как-то и потеряла уверенность, которую давало сознание явной несправедливости по отношению ко мне.
— Нет, — говорил я, пытаясь разобраться в этом новом обороте и понять, в чем я сам виноват, а в чем меня запутали, — они знали, что Саливоненко мне помог устроиться три года назад в их управлении… Я этого не знал… Они решили, что он мне близкий человек, решили воспользоваться… А…— вскочил я со стула, — теперь я понимаю, я все объясню… У них грызня в руководстве, Брацлавский и Юницкий против Мукало, Мукало мне тоже советовал сказать за него у Саливоненко…
— Перестань кричать, — сказала мне сердито Анастасия Андреевна, — Михаил Данилович нездоров.
— Меня не интересует вся эта белиберда, — сказал Михайлов.
— Нет, — не унимался я, — я объясню, иначе вы меня заподозрите… Этот Юницкий отвратительный тип…
— А ты? — спросил Михайлов. — Кем ты себя считаешь?
— Не знаю, — притихнув и усаживаясь сказал я, — я запутался… Может быть, если бы у меня был ночлег, койко-место, я бы осмотрелся, решил бы что-нибудь… Конечно, во многом я живу не так, как надо…
Я решил каяться, чтоб снять остроту разговора, которая бог знает куда могла завести. Было два пути: либо каяться, либо разжалобить, например, закрыть лицо руками и сидеть так, ничего не говоря. Я подумал об этом, но тут же отверг. Должен сказать, что все эти мысли хоть и выглядят цинично, но в действительности мое трагическое положение убивало цинизм. Вернее, цинизм, некоторый и невольный, был лишь в решении, но не в исполнении. И если б я решил разжалобить, закрыв лицо руками, то при этом испытал бы не выдуманные, а подлинные страдания и горечь безнадежности. Однако я решил каяться и делал это не фальшиво, а искренне, честно, как на исповеди.
— Хорошо, — сказал Михайлов, — я позвоню. С койко-местом постараемся опять уладить.
— Но в последний раз, — добавила Анастасия Андреевна, — нельзя в твои годы быть потребителем, ты уже вырос из детских штанишек, стыдно…
Вошел племянник с журналом.
— Прости, дядя, — сказал он Михайлову, — я думал, ты уже освободился.
— А что? — совсем иным тоном и с иным лицом обратился к нему Михайлов.
Племянник задал какой-то непонятный мне то ли научный, то ли философский вопрос, и у них началась иная жизнь, которой я был чужд и которая была для меня недоступна. Я попрощался и вышел, забрав с собой свои убогие материальные интересы.