Висовин говорил путано, да и, пожалуй, все это носило несерьезный характер… Просто прощупывает меня, а я и поддался… Нет, все надо повернуть в нужном мне направлении.
— А откуда такие знания о стукачах? — резко спросил я.
— Оставьте ваши подлые намеки, — крикнула Маша (опять в ней верх взяла женщина, подруга оскорбленного возлюбленного), — вы интриган и мерзавец… Христофор, разве ты не замечаешь, что это выкормыш Щусева… Зачем же ты так шутишь, да еще при нем?… И для меня это неожиданно (вот оно, подтверждение), мы ведь о другом говорили…
— Тише, сказал я, — о таких вещах не кричат громко… Или это очередной способ доноса? Может, за углом меня уже ждут агенты КГБ, которым вы голосом подаете знак? — Я снова был в собственной стихии, я успокоился, я оправился от испуга, я торжествовал. Я видел, что в гордых, недоступных глазах Маши блестят слезы. Как она меня в то мгновение ненавидела! Как она смотрела на меня! Нет, ненависть этой девушки волновала меня не менее, чем ее любовь… Даже более того… Я убедился в тот момент… Я впервые увидел тогда Машу в деталях и подробностях.
У нее были круглые как яблоки колени, оголенные руки, несмотря на конец лета, не были загорелы, но чуть тронуты загаром, нежны и вкусны даже и не на ощупь (тут я ярко вспомнил свое прикосновение к локтю), а как две груденочки оттягивали летнее платьице… А длинные мягкие симметричные линии, начинающиеся где-то у хрупких плечей, касающиеся ключиц, идущие далее с двух сторон по шейке к ушкам, в которых играли маленькие светлые камушки (настоящие бриллиантики, как выяснилось, ибо отец ее был состоятельным человеком и баловал свою единственную дочь). Чем с большей ненавистью смотрела на меня Маша, тем более сладкие картины рисовало мое воображение. Я обнажал ее, я осторожно, ласково, но настойчиво и неумолимо обнажал.
— Ах, Маша, мы совсем не о том, — вмешался Висовин, растерянно и в досаде, — у нас есть способ в организации выносить смертный приговор, а в действительности приговоренному по зубам да по шее… Ты-то, Гоша, знаком с подобным…
Он мельчил, давал задний ход, но не тут-то было… Это я-то не разобрался! Я, который проанализировал ситуацию буквально по деталям и нашел в противоборстве оптимально выгодное мне решение.
— И вот еще что, — сказала Маша, зло и взволнованно дыша, — оставьте в покое Колю, мы вам не позволим развращать его…
Я видел, что Машу беспокоит и волнует мой взгляд. Опытная ли женщина или девственница, любящая или ненавидящая, — все здесь едины и не вольны в своих чувствах. Под таким сухим, жаждущим взглядом в женщине бунтует ее физиологическая суть, которая тянется навстречу этому взгляду и которую надо подавлять. По тяжелому Машиному дыханию я видел, как ей трудно бороться с тем, что было внутри ее и что было враждебно ее душе и ее мировосприятию. Я видел, что она ненавидит это в себе и переносит на меня свою необыкновенно женственную ненависть.
— Вы оба не о том говорили и были несправедливы, — вновь примирительно сказал Висовин, — да и я путался… В общем, ерунда получилась…
Нет, Висовин явно не любил Машу и не соответствовал ей. Вернее, он, конечно, очень любил ее (разве возможно было перед нею устоять?), но любил слишком по-человечески, без мужского инстинкта в подтексте каждого своего слова и каждого своего поступка. Существуй у него хотя бы в зародыше этот мужской инстинкт по отношению к Маше, разве он не понял бы, что именно в данный момент между мной и Машей происходило? Какой сильный природный позыв возник между нами и как этот позыв обрадовал и укрепил меня и испугал и ослабил Машу? Думаю, если говорить о Маше, то здесь противоречие между человеком и его собственными внутренностями, печенью, легкими, селезенкой, которые всегда пугают и всегда враждебны, если о них задуматься, либо, что еще хуже, если они сами о себе напоминают. И вот еще что — меня укрепляла как раз та борьба, которую вела Маша со своими внутренностями, не давая им взять верх над собой. Поддайся Маша, прояви она свой позыв даже чуть-чуть, как я сразу же изменил бы себе, потерялся бы перед Машей, сдался и упал прямо здесь, в сквере, к ее ногам, к ее круглым коленям. Но ее ненависть, ее борьба укрепляли меня и в страсти моей наставляли меня не на путь слабости, а на путь твердости и насилия. Висовин любил Машу как человека, а я любил ее как женщину. Поэтому и здесь, хотя бы в воображении, я сумел взять верх над ним, несмотря на то, что Маша меня ненавидела и оставалась с Висовиным, а я уходил. Да, я понял, что настало время уходить, дабы не растерять преимущества в обстоятельствах непредвиденных. А мои отношения с Машей могли как угодно повернуться, до такого уровня дошла ее ненависть (в частности, могла быть и пощечина). Например, в тот момент, когда уходя я бросил соблазнительную, конечно, но, как теперь признаю, ошибочную фразу (это единственная ошибка, допущенная мной в столь сложном противоборстве): «Колю мы вам не отдадим… Это белая ворона в вашей непорядочной семье сталинских прихлебателей». Мне кажется, после этой фразы Маша дернулась, намереваясь дать мне пощечину, но сдержалась, да и я, повернувшись, ушел поспешно, не попрощавшись. Оглянувшись, я увидел, что Висовин сидит крайне подавленный и усталый. Это меня обрадовало. В противоборстве такое состояние противника (а Висовин стал несомненно моим противником и добился как раз обратного, чего желал, сдружив меня со Щусевым), в противоборстве такое состояние весьма ценно, и его нельзя упускать. Надо было все сообщить Щусеву и наметить совместно дальнейший план. Конечно же, не безвозмездно. Щусев должен будет учесть такие действия с моей стороны и понять, что отныне я не подчиненный ему, а равноправный партнер. Так примерно я Щусеву и заявлю. Момент самый подходящий.
Я прервал прогулку и повернул к дому, ибо знал, что приступы болезни у Щусева длятся не более получаса, если только они не принимают крайне острого характера. Но сейчас, судя по всему, припадок у него был легкий, просто от возбуждения, и он, безусловно, уже на ногах. Застать же дома я Щусева застану, поскольку даже и после легкого припадка он старался никуда не отлучаться, а часок-другой полежать. Значит, все складывалось весьма удачно и ко времени.
Так в действительности и было, как я рассчитал. Щусев лежал на диване несколько ослабленный, но с ясным взглядом. Рядом сидел Сережа и мочил время от времени тряпочку в миске, прикладывал ее ко лбу Щусева. Вовы не было, видно, его куда-то услали.
— Ну как? — спросил я участливо, садясь рядом.
— Ничего, — сказал Щусев хоть и слабым, но бодрым голосом, — отлежусь немного, пройдет… Это, видать, от жары…
— Да, конечно, — подтвердил я. На данном этапе надо было во всем соглашаться, даже в мелочах, чтобы выработать в разговоре некую инерцию полного контакта. Первоначально я решил взять у Сережи тряпочку и самому намочить, прижать ее ко лбу Щусева, однако, поразмыслив, отказался. Щусев был натура острая, недоверчивая, и с ним надо было не пережать в намерениях.
— Я видел Висовина, — сказал я.
— Вот как, — сказал Щусев, — теперь он к тебе… Он здесь уже некоторое время. Он пытался и меня шантажировать, настраивать против тебя, но я решил не предавать это гласности, правда, намекнуть я тебе намекнул.
Тут Щусев допустил грубый просчет, очевидно, связанный с его болезненным состоянием. Впрочем, большим мастером тонкого противоборства он никогда не был и часто действовал весьма грубо, по-уличному. Конечно же я понимал, что Щусев говорит явную неправду относительно интриг Висовина против меня. Но в данной конкретной ситуации эту неправду надо было учесть (все надо учитывать, даже бытовую мелочь, которая позднее может вырасти в решающий фактор), итак, надо было учесть, но не реагировать, а слушать и вести свою линию.
— А насчет вчерашнего он ничего? — спросил Щусев, поглядев остро. — Насчет Молотова?
— Нет, — сказал я, — правда, Колю заперли дома… Но откуда он вернулся, с какого дела, пожалуй, не знают, ибо Маша, сестра его, обязательно это бы упомянула…