Они полежали еще немного в тишине, прижавшись друг к другу. Свеча догорала, и лейтенант, привстав на локте, потушил ее. Стало темно, хоть за окнами, да и в коридоре ясно слышны были шаги, говорящие о том, что уже утро.
– Давай поспим, – сказал лейтенант, – мы ведь не спали всю ночь...
– Ладно, – сказала Сашенька, – я сейчас закрою дверь, чтоб нас не тревожили.
Она выскользнула из-под одеяла, побежала в чулках на цыпочках по холодному полу, опрокинула стул, на ощупь принялась искать дверь, однако забрела к тумбочке и что-то сбросила, кажется, пустую банку. Наконец она набрела на дверь, накинув крючок, бегом кинулась назад и смело, как-то привычно нырнула под одеяло, поближе к большому горячему влажному телу.
– Прости меня, девушка, – сказал вдруг лейтенант охрипшим голосом, – прости меня...
– За что? – удивленно спросила Сашенька. – Что ты, глупенький... Мне так хорошо с тобой...
– Прости меня, – снова повторил лейтенант, – я не могу сейчас быть один... Прости, сестрица... – Он был в лихорадке и почти бредил. – Знаешь, сестрица, – сказал он, – этот профессор, кажется, прав... Близких должны хоронить чужие... Особенно если они убиты кирпичом по затылку... Я был пять раз ранен... Я полз с обожженными ногами... Я остуживал ноги в болотной воде... Иногда мне казалось, что ноги объяты огнем все время... Мне хотелось сбить огонь... Потом я заполз в амбар... Там было зерно и крысы... Я ел зерно, а крысы ели меня, когда я терял сознание... Вокруг и без меня было достаточно мяса, но им нравилось теплое мясо... Особенно им нравились мои жареные ноги... Они прогрызли унты насквозь... Даже когда я приходил в себя от крысиных зубов, мне трудно было отогнать крыс от своих ног... Я бил их палкой, на которую пытался опираться, когда шел, а они грызли конец палки... Особенно там была одна седая крыса... Совершенно седая... Я запомнил ее морду на всю жизнь... Она умела мыслить, я в этом убежден... Она не грызла палку, не скалилась, а спокойно и терпеливо ждала, пока я потеряю сознание... Ты никогда не слышала о древнегреческой трагедии, девушка?.. Так вот, глаза этой крысы отвергали познаваемость бытия... Они смеялись над теоретическим оптимизмом Сократа... В голову такой крысе вполне могла прийти мысль об убийстве целого народа из сострадания... Чтоб положить конец мучениям и унижению его раз навсегда... Вокруг меня шныряло много крыс, обленившихся от изобилия пищи, с мокрыми от человеческой крови мордами, но я собрал все силы, весь свой опыт, я перехитрил ее, превозмогая боль, стараясь не стонать, потому что я уверен: она бы поняла и отбежала дальше, но я старался не стонать, осторожно подполз ближе и убил эту седую крысу палкой... Я заплатил за этот успех дорого: у меня начали от чрезмерного усилия кровоточить ноги, но я не жалею...
– Ты весь мокрый, – заботливо сказала Сашенька, – ты весь мокрый, миленький мой, сердце мое...
– У меня упадок сил, – сказал лейтенант, тяжело дыша, – полный упадок... Смогу ли я сегодня ночью выкопать из земли мать и сестру... Они убиты одним кирпичом все вместе...
Он схватил вдруг Сашеньку цепко за запястья и приблизил ее лицо к своему, сжигаемому лихорадкой.
– Нельзя так дешево продавать свою кровь, – шепотом сказал он, – это плохая коммерция... Так невыгодно торговать своей кровью... Надо брать за каплю литр... Два литра... Ведро... Только тогда станет меньше покупателей...
– О чем ты, миленький? – спросила Сашенька, любуясь его голубыми глазами. – Не надо себя тревожить...
– Прости, – сказал лейтенант, – это, может, минута, мгновение... Я забыться хочу... Может, в этом спасение... Я другого хочу... Погрузиться в другое... Прости меня, девушка... Этот пьяный дворник-католик говорил об искуплении... Но мне страшно, а страх ожесточает сердце... Я не могу представить, как раскопаю сегодня землю и увижу в глине мать... Я мечтаю только о том, чтоб черты ее исказились до неузнаваемости... На карьерах фарфорового завода лежат десять тысяч... Их убил фашизм и тоталитаризм, а моих близких убил сосед камнем... Фашизм – временная стадия империализма, а соседи вечны, как и камни. – Он на мгновение замолк, глотнул несколько раз. – Мне рассказывал дворник – он смотрел в окно, но защитить боялся... Сперва сосед убил сестру, потому что она была молода и могла убежать или сопротивляться. Потом он оглушил отца, мать лишилась чувств, и практический ум чистильщика сапог подсказал ему, что ее можно оставить напоследок... Он начал гоняться за пятилетним братишкой и не мог догнать его довольно долго, потому что тот то на четвереньках пролезал под столом, то бегал вокруг фикуса... Сосед отодвинул в сторону стол, фикус и стулья, только тогда ему удалось убить мальчика... Потом он добил отца и убил мать. Она умерла легко, потому что отец видел все, лежа лишь оглушенный, а мать умерла, не приходя в сознание... Возможно, он просто раздробил ей череп уже мертвой, я очень надеюсь на это, потому что у матери было слабое сердце... Потом сосед связал ноги всех бельевой веревкой, вытащил во двор и так затащил в помойную яму, в нечистоты... Взяв лопату, он пачкал им дерьмом лица, набивал дерьмом рты... Сейчас он работает на лесопилке в Ивдель-лагере... И знаешь, о чем я мечтаю... Я мечтаю, чтобы он выжил эти двадцать пять лет, вышел на свободу, и я мог бы ногтями распороть ему кожу на шее... Пусть старческую кожу, все равно... Чтоб кожа эта свисала ему на плечи, будто воротник, и ждать, ждать, пока он медленно истечет кровью из порванных шейных вен... И мочить в его крови пальцы... Я знаю, что с такими мечтами долго жить нельзя...
– Миленький мой, – говорила Сашенька, сильно уже обеспокоенная хриплой торопливой речью возлюбленного своего, похожей скорей на бред. – Миленький мой, – говорила Сашенька, прижимая его голову к своей груди, – я тоже одна... Отец мой погиб за родину, а мать, воровка... Мне тяжело... Но мы теперь вместе...
– Да, – сказал лейтенант, – мы вместе... Надо думать о другом, иначе у меня лопнет череп... Надо чувствовать другое, жить другим... Сейчас, именно сейчас... Все решают минуты... Знаешь, мне снилось несколько раз, как я убиваю этого чистильщика сапог... После того, как я узнал подробности... Стоит мне закрыть глаза... Сегодня тоже рассветный сон... Я стоял по пояс в крови... Стены и потолок – все было цементным... Гулкое эхо... Там был жуткий момент – я убивал детей его... Я конченый человек... Говорят о всепрощении, об искуплении. А я не только во сне, я и наяву мечтаю... Я тешу свое сердце, я испытываю сладость неописуемую от мучений убийцы моей матери... Я выламываю ему пальцы, я рву ему жилы на ногах...
Лейтенант задохнулся. Он весь покрыт был мокрой испариной.
– Пойди в кубовую, – сказал он тихо, – узнай... Я искупаться хочу... Можно ли нагреть... Работает ли душ... Именно сейчас сходи... У меня тело зудит... Я хотел бы быть чистым...
Сашенька встала, надела сапожки. Лейтенант лежал, откинувшись на подушку, успокоенный, грудь его, ранее часто вздымавшаяся, теперь дышала равномерно. Сашенька вышла в коридор, залитый солнцем, но, дойдя до первого же оконного проема, увидав кусок яркого зимнего дня в самом своем расцвете, белые от снега, поблескивающие крыши, черных спокойных ворон, небесную синь, крики детворы, доносящиеся снизу, очевидно от старой бани, где была горка для катания, – увидав и услыхав все это, Сашенька испытала вдруг страшное, непонятное беспокойство, перешедшее в испуг, и она кинулась назад, рванула дверь номера. Лейтенант лежал на боку, лицом к стене, и правая рука его была согнута в локте, прижата к голове. Сашенька схватила эту руку обеими своими руками, пытаясь разогнуть, оторвать от головы, еще не понимая зачем, но рука эта была железной, неподвижной, и через сукно Сашенька чувствовала ее бугристый, напрягшийся бицепс. Тогда Сашенька зубами вцепилась лейтенанту в запястье, торопливо, остервенело; лейтенант застонал и, пытаясь оторвать Сашеньку, ударил ее левой рукой наотмашь. У Сашеньки загудело в висках, радужные винтообразные пятна понеслись в глазах, но она не выпустила запястья, еще сильнее сжав челюсти, и нечто тяжелое выпало на пол.