Ванда резко встала из-за стола. Хлоп! Шизофина захлебнулась на полуслове, а мы даже не сразу поняли, что произошло. В наступившей тишине отчетливо было слышно гудение компьютеров. Ванда вытерла о юбку ладонь, которой влепила пощечину начальнику отдела, взяла со стола сумочку и вышла за дверь. С минуту отдел проверок напоминал Музей мадам Тюссо. Затем Шизофина взревела дурным голосом и ринулась прочь. Мы помчались следом.
К счастью, шефиня бросилась не к начальнику инспекции, а к себе в кабинет, где и закатила грандиозную истерику. Мы, как цыплята, суетились вокруг с водой, нашатырем и валокордином. В дверь заглядывали любопытствующие из других отделов – через полчаса новость облетела всю инспекцию.
– Сучка… Вот сучка… Я ж ей в матери… – икала Шизофина, судорожно глотая воду. Жирная косметика бежала по лицу ручьями, крашеные кудельки тряслись, и лично мне было ее жаль. Конечно, Шизофина не подарок, но бить морду руководству… «Во Вандка дала… Вот дала…» – стучало в голове. В круглых глазах Катьки, капающей валокордин в стакан, читалась оторопь.
– Все… – толкнув меня локтем, пробормотала она. – Теперь точно вылетит.
Разумеется, в тот день Ванда в инспекции больше не появилась. Не было ее и дома, куда мы с Катькой названивали до двух часов ночи. На следующий день она не пришла на работу. Мы встревожились не на шутку, решили было даже позвонить матери Ванды, но по зрелом размышлении отбросили эту мысль. Ирина Петровна была весьма нервной особой, и известие об исчезновении дочери, пусть даже взрослой и живущей отдельно, могло обеспечить ей сердечный приступ. Еще три дня мы ждали, что Ванда все же явится в инспекцию – хотя бы за расчетом. Но она так и не пришла. Ни в среду, ни в четверг, ни сегодня.
…– Где она вообще может быть? – с умным видом спросил Петька, доставая записную книжку. – Давайте, девки, думайте.
– Да все уже передумали! – заорала Катька. – Нигде ее не может быть! Объявляй в розыск на фиг!
– Куда я ее тебе объявлю? – разозлился Петька. – Она совершеннолетняя! Я ее сегодня в сводку поставлю, а она завтра явится и скажет, что на Канарах загорала! У нас и так висяков полно! Пусть мамаша заявление пишет – если через неделю не явится, будем искать…
Катька схватилась за голову. Я молчала. Все мы, собравшиеся здесь, хорошо знали друг друга. Петька прекрасно понимал, что Ванда – не из тех эксцентричных девиц, которые неделями болтаются по своим делам, не оповещая об этом близких.
– Да ежу понятно, где она, – вдруг зло сказал Яшка. – Или у придурка своего, или у Барса.
В кухне воцарилась неловкая тишина. Мы с Катькой переглянулись: эти варианты уже обсуждались нами и, в общем-то, не были лишены основания.
– Вряд ли, Яшенька, – как можно ласковее сказала Катька. – Мы бы знали.
– Ка-ак же… Доложилась она вам… Курицы. – Яшка бросил недокуренную сигарету в раковину и вышел. Хлопнула дверь.
– Яшка! Яшка! – Катька помчалась за ним.
С лестничной клетки послышалось сестринское напутствие:
– Борщ в холодильнике! Котлеты холодные не ешьте! Посмотри, чтобы Ванька уроки сделал! И не вздумайте там впятером его математику под ответ подгонять! Приду – проверю!
Оставшиеся члены совета сошлись на следующем: горячку пока не пороть, подождать завтрашнего дня, если же Ванда не появится – ехать к ней на квартиру с обыском. Последняя функция возлагалась на нас с Катькой – обладательниц запасных ключей. Петька под нашим давлением пообещал проверить сводки по найденным трупам и обзвонить больницы.
Катька ушла. Бабуля, вздыхая, прикурила сигарету из Петькиной пачки, взяла газету и отправилась в комнату. Мы с Петькой остались вдвоем.
– Осадчий, иди домой. Двенадцатый час.
– А борща? – удивился Петька.
– Иди к своим девкам – они накормят. – Я придала своему голосу всю возможную непреклонность. – У меня не ресторан. И не богадельня.
– Нинон, ну ты что? Я жрать хочу!
– Убирайся, тебе говорят.
Осадчий наконец понял, что я не шучу. С обиженным видом вышел в прихожую, крикнул бабуле: «До свидания, Софья Павловна!», получил в ответ елейное: «Заходи, Петенька!» – и хлопнул дверью. Через минуту из комнаты донеслись бравурные звуки рапсодии Листа. Лист означал, что бабуля не в духе. Я зашла. Бабуля, сжимая в зубах сигарету, ожесточенно барабанила по клавишам пианино. Я открыла форточку:
– Не кури в комнате.
– Почему ты меня воспитываешь?! – возмутилась она, выпуская клуб дыма. – И с какой стати он ушел? Если не ошибаюсь, у нас целая кастрюля…
– Я не ему варила.
– Поразительный эгоизм. Просто железобетон! Ты меня пугаешь, девочка.
– А ты меня! – взорвалась я. – Мы в разводе – забыла? Забыла, сколько я с ним мучилась? А кто дома не ночевал? А кто весной с триппером пришел? А кого я с малолеткой в машине застукала?! Хватит, надоело! И не смей его в гости приглашать!
Бабуля задумалась. Вздохнула, притушила сигарету в пепельнице, опустила крышку рояля и подытожила:
– Кобель, конечно. Но хор-р-рош, мерзавец!
Я ушла на кухню, чтобы спокойно пореветь.
Осадчего моя Софья Павловна обожала еще с тех пор, как он появился в восьмом классе нашей школы. Бабуля тогда вела у нас литературу и русский язык. Проверив очередное Петькино сочинение и выведя под исчерканными красной ручкой каракулями большую пару, она мечтательно говорила: «Полнейшая бездарность… Но как похож на Жюльена Сореля!» Кто такой Жюльен Сорель, я тогда еще не знала, но собранием девического коллектива восьмого «А» было единогласно постановлено: Осадчий – вылитый Ален Делон. В том же восьмом классе Петька взялся меня охмурять, сначала с откровенно корыстными целями: я давала списывать диктанты и, как могла, исправляла ему сочинения. Девчонки шипели, я ходила счастливая и в глубине души удивленная – что он во мне нашел? Дома таращилась в зеркало. Черная коса, нос с горбинкой, глаза – ничего особенного…
Закончив восьмой класс, мы с Катькой подали документы в экономический техникум, который был близко от дома. Петька, дабы не загреметь в армию, подался в Школу милиции. На этом школьный роман мог закончиться сам собой, но Петькино ухаживание вопреки всем правилам логики продолжалось и росло. Он водил меня в кино, иногда, стиснув зубы, – в театр, сидел у нас до ночи, фамильярно болтая с бабулей, тающей от его наглых светлых глаз. Если было время, он приезжал за мной в техникум, и девчонки дружно говорили: «Ах!» Как только мне исполнилось восемнадцать, воспоследовало предложение руки и сердца. Предложение сопровождалось охапкой тюльпанов с клумбы парка Советов и стихами, стоившими Осадчему, по его словам, трех бессонных ночей. Сей опус гласил:
Дрожит рука, трепещет сердце, желудок прет из живота!
Нинон, люблю тебя безмерно – так будь женой мне навсегда!
«Баратынский!» – растроганно сказала бабуля по прочтении шедевра. Положила листочек на стол и недоуменно воззрилась на меня: «Что, в таких случаях полагается долго думать?»
Я не железобетон. И не статуя Командора, как утверждает бабуля. Я прожила с Осадчим четыре года. Но если мужик шляется по ночам, возвращается пьяный и весь в помаде, а утром, проспавшись, врет напропалую о секретных спецзаданиях, – долго этого не выдержит ни одна статуя.
Ночью мне не спалось. За окном шел снег, я сидела на подоконнике, курила, смотрела на пустую улицу. Думала о Ванде. Куда она могла деться?..
Прозвище «Марсианка» первой использовала бабушка на уроках литературы. «Андреева, о чем мы только что говорили? Андреева, ты слышишь меня?! Нет, это не нормальный ребенок! Это марсианка! Девочки рядом, оживите этот памятник нерукотворный!» – «Я вас слышу, Софья Павловна. Но я не знаю, о чем вы говорили». – «А что я задавала на дом, ты тоже не знаешь?»
Серые, прозрачные глаза Ванды приобретали стальной оттенок. Она вставала, с раздраженным видом выходила к доске, отбарабанивала на одном дыхании стихотворение или характеристику образа Онегина и возвращалась на место, где снова принималась смотреть в окно или рисовать. Последнее Ванде удавалось мастерски, и ее тетради с обратной стороны были украшены портретной галереей учителей. Карикатуры были острыми, порой злыми и всегда похожими. Моя Софья Павловна, имеющая здоровое чувство юмора, хохотала до икоты, обнаружив однажды собственное изображение – величественную матрону, восседающую с сигаретой в зубах на томе Пушкина. Но отсутствующий вид Ванды на уроках приводил бабулю в растерянность.