Гюро медленно ел дичь, молчал и с тайной признательностью выслушивал аргументы.
— Но мы будем защищаться; сперва открыто, потом упорно отстаивая свои права перед правительством. Мнение палаты имеет лишь условное значение. Мы поведем борьбу с господами чиновниками. Неужели, по-вашему, так легко, например, установить юридически бесспорно, что минеральные масла, которые посылает нам Стандарт-Ойль, представляют собой смесь, изготовляемую специально для наших целей и ни в коем случае не могут быть названы нефтью?… Не мне говорить вам, какими именно средствами самозащиты мы располагаем в этом отношении… Но мы будем обороняться и от вас. Вы понимаете, в каком смысле я употребляю слово «мы». И чувствуете уже, на что способна контратака. А между тем огромную силу, которую вы собираетесь восстановить против себя во имя крайне жалких результатов, эту силу я берусь в значительной мере предоставить в ваше распоряжение. Она служила бы вашим идеям и делу, о котором мы только что говорили, во всяком случае гораздо более важному, чем вопрос о таможенных тарифах. Это, разумеется, между нами. Своего рода пакт без свидетелей, но пакт священный. И, надеюсь, он закрепится дружбой, которую я рассматривал бы, как честь, которая принесла бы мне нравственное освежение, стала бы для меня оазисом, раздвинула бы горизонт страшно позитивной жизни, выпавшей на мою долю… Для начала… возьмем вашу газету. Она будет всецело вашей, как только вы этого пожелаете. И никого за спиной. Никого, кто заглядывал бы через ваше плечо. Что вы на это скажете?
Гюро допивает мерсо, оставшееся в одной из стоящих перед ним рюмок; выдержанное и крепкое, оно чем-то сродни металлу. Слова Саммеко, в которых ему слышался сперва только призыв к его слабости, вызывают в нем теперь довольно своеобразное возбуждение, смену быстрых и дерзких мыслей, учащенное биение сердца. У него уже нет чувства спуска по отлогому склону. Ему кажется, что он прошел поразительно извилистый путь и достиг скалистого выступа, с вершины которого некоторым избранным путникам открывается широкий вид на горные цепи, узкие ленты долин, морские дали. Простор, свобода, неожиданность всего этого даже и во сне не снятся скромным людишкам, совершающим воскресную прогулку в окрестностях деревень, виднеющихся где-то там внизу.
Сопоставления, ссылки на авторитеты, парадоксальные мысли теснятся в мозгу Гюро.
«В сущности, это не так уж далеко от Маркса. Презрение к мелочному повседневному реформизму. Ждать и дать назреть всеобщему перевороту. Все великие революционеры, достигшие чего-то, несомненно, хватались за такие возможности, когда представлялся соответствующий случай. Великие достижения основаны на реализме. Известный пуританизм, трусливое, чисто бюрократическое почтение к правилам морали необходимы, может быть, людям небольшого умственного размаха и заурядным борцам. Но великое никогда еще не совершалось без смелых отклонений от морали, без нарушения принципов, без всего того, что вызывает ужас в обыкновенных людях. Иезуиты. Они понимали это. Чего только они ни допускали, чему только они ни потворствовали, нисколько не руководствуясь, впрочем, соображениями личной выгоды. Ad majorem Dei gloriam. Я вполне допускаю, что какой-нибудь будущий „гигант 92 года“ имел в 1780 году разговор в этом стиле с одним из генеральных откупщиков».
Он вспоминает и Ницше. В нем зарождается идея, которую он не пытается определить, от которой он не ждет пока ничего, кроме чувства героизма и гордости, — чего-то вроде бурных приветствий толпы в лучах солнца — идея союза могущественных, союза сильных, братства «власть имущих», какой бы характер ни носила их власть, идея надстройки над муравейником обыкновенных живых существ, даже над кадастром доктрин. Феодальное сообщничество.
Конец обеда, поблескивание сотни вещей, предназначенных радовать взор немногих, присутствие человека, обладающего полнотой власти, — все это способствует ускорению бега мыслей.
* * *
Кинэт и Легедри идут по галерее. Наборщик идет впереди. Он несет электрический фонарь. Кинэт сказал ему:
— Возьмите его. По крайней мере, вы будете видеть, куда ставить ноги. Второй фонарь останется про запас.
Впрочем, земля совершенно суха и ближе к середине галереи покрыта слоем мягкой пыли, сглаживающей неровности почвы.
Мало-помалу свод делается ниже. Можно подумать, что галлерея вот-вот упрется в выпуклую стену. В углу валяется что-то темное, похожее на одежду.
Легедри останавливается.
— Куртка. Здесь люди.
— Полно. Это лохмотья.
При свете фонаря Легедри обозревает закоулки подземелья. Его спутник говорит:
— Нужно свернуть направо. Видите, там небольшая изогнутая галерея. Еще минутка — и мы у пристани.
Легедри не двигается с места.
— Лучше я подожду вас здесь.
Тон Кинэта подчеркнуто равнодушен:
— Как вам угодно. Но я предпочел бы, чтобы вы сами взглянули на этот уголок. Вдруг он вам не понравится. Да и следовало бы убедиться все-таки, что там никого нет.
— Не наберешься ли вшей в этом уголке? Как вам известно, она — существо нежное.
Кинэт легонько подталкивает плечом Легедри.
— Послушайте… Пойдемте скорей. Нельзя же ее заставлять ждать до бесконечности у остановки трамвая.
Легедри входит, наконец в изогнутую галлерею. Он беспрерывно осматривает стены при свете фонаря.
Он повторяет:
— Никогда не согласится она прийти сюда. Никогда. Вы ее не знаете. Странные у вас бывают идеи!.. Нет, никогда.
— Ну, хорошо. Она подождет снаружи, у входа в каменоломню. Там-то уж ей наверное не будет страшно. Я приду за вами.
— Тогда не стоит идти дальше.
— Нет, стоит. Еще немножко. Я не думал, что вы такой трус.
Кинэт нащупывает карман, опускает в него руку.
— К черту! — восклицает Легедри. — Я дальше не иду.
Он останавливается, немного расставив ноги, сгорбившись. Он все еще наводит фонарь в глубину подземелья. Но стеклышко фонаря неподвижно, как глаз испуганного животного.
Кинэт говорит, почти кричит ему:
— Что это такое?… Там, перед вами!.. Светите же!
Звуком собственного голоса и громким кашлем ему удается заглушить щелканье и звон металла.
Легедри отступает на полшага, но продолжает изо всех сил вглядываться в темноту. Он дрожит.
Держа револьвер в пяти сантиметрах от его шеи, Кинэт дважды спускает курок.
Через минуту, придя в себя, он чувствует себя оглушенным; кругом полная темнота и сильно пахнет порохом. Ему могло бы прийти в голову, что он у себя в постели, на улице Дайу, что все это лишь окончание страшного сна. Однако, он достает из одного из своих карманов второй электрический фонарь. Зажигает его.
Легедри лежит у ног Кинэта, лицом к земле, странно изогнув тело. Видна еще струйка дыма, сливающаяся с поднявшейся пылью. Другой электрический фонарь валяется на земле, довольно далеко от Легедри.
«Батарея может еще пригодиться. К тому же нельзя оставлять никаких улик».
Кинэт поднимает фонарь.
Потом направляется в глубину подземелья, находит впадину в скалистой стене, засовывает в нее руку, разгребает пыль, вытаскивает бутылку с зеленоватой жидкостью и большую коричневую губку.
Он возвращается к трупу и несколько мгновений смотрит на него. Хотя он малоопытен в этом отношении, смерть кажется ему бесспорной. Он отодвигает немного тело, не без труда переворачивает его так, чтобы затылок лежал вплотную к земле. Потом пробует положить губку прямо на лицо. Но губка обнаруживает склонность соскальзывать то на одну сторону, то на другую. Он вынужден взять перочинный нож и вырезать в ней углубление, приблизительно соответствующее носу, подбородку и щекам.
Убедившись, что губка держится, он открывает бутылку и осторожно льет жидкость на губку. Только теперь он думает о том, что прохожие или случайные обитатели другой галереи могли слышать выстрелы. Но он думает об этом хладнокровно. Рука его почти не дрожит и льет не спеша зеленую жидкость на большую губку, по-видимому, меняющую свой цвет; все наружные поры ее съеживаются, коробятся, дают трещины, как будто кислота, которой она пропитана, уже начинает съедать ее.