А касательно романа, я прямо, можно сказать, вижу осциллограмму его мысли, он в какие-то моменты безудержно верил: вот понравится Сталину, возьмёт да и напечатает. А в какие-то моменты испытывал полную безнадёжность. Если бы он всегда был уверен, что не напечатают, не было бы такого запала, мне кажется. Он всё-таки писал, как бы веря… Он для этого некоторые предпринял меры всё-таки, там нет прямых, так сказать, лозунгов. Потом я писала в одной своей работе, что он там впечатал между строк, в сцене Волонда из «Мастера и Маргариты», непосредственное обращение к Сталину. Там как бы невидимыми чернилами написано письмо Сталину. Я не буду, конечно, сейчас подробно рассказывать, я назвала ту статью свою «Соблазн классики» как и доклад. Там были слова, которые были в его предыдущих письмах Сталину, и он верил, кажется, что Сталин на столе держит эти письма и прямо мгновенно всё поймёт. Он давал понять через Маргариту, например, что «не прошусь больше за границу» и так далее. Впечатано такое вот письмо. Поэтому он, во всяком случае, надеялся положить его на стол Сталину. Это факт.
Мало того, к самому роману он вернулся в 37-м году, на мой взгляд, как к замене письма. В дневнике Елены Сергеевны всё время записи: «Да, Миша думает над письмом правительству, да, надо писать письмо наверх». И в один момент она пишет: «Но это страшно». И тогда он обращается к роману. Можно хронологически это проследить – он обращается к роману, как к замене письма. Однако вообще, что касается и сатиры, и мистики, я, честно говоря, несмотря на то, что он сказал: «Я писатель мистический», я не больно много вижу мистики в его произведениях. Но другое дело, что у него были две совершенно разных линии в работе до поры до времени: одна та, которая передаётся словом «Записки» – «Записки на манжетах», «Записки юного врача», «Записки покойника», «Необыкновенные приключения доктора», в которых есть дневниковые записи. То есть у него было острое ощущение определённых кончающихся периодов жизни. Мы, так сказать, все живём аморфно более или менее, только день рождения отмечаем, а он ясно ощущал: вот закончился данный период жизни. И он его олитературивал, превращал в литературную форму. Может быть, у него даже одновременно было какое-то ощущение того, как жизнь ложится в литературу, не знаю. Это была такая автобиографическая линия, иногда даже огромное сходство с биографическим фактом, вот прямо «Записка на манжетах».
Я долгое время, как ученица формалистов, считала, что это, конечно, приём, похожий на автобиографию, пока не убедилась, что там есть до смешного автобиографические детали. Это вот одна линия. Да, и эта линия продолжалась и в «Московских хрониках», которые он написал для «Накануне». Там в центре «я» повествователя старой школы, ещё повествователя сатириконов, фельетонов, дореволюционных газет, хорошо известного московской публике и вообще российской публике повествователя.
А вторая линия – это линия, совершенно лишённая автобиографизма, сатира, «Роковые яйца», «Собачье сердце». Так был задуман роман – роман о дьяволе был явно задуман в продолжение этой линии, – в 28-29-м годах он пишет его.
Потом в 30-м году он диктует Елене Сергеевне письмо правительству. Она мне говорила, что он, написав: «И я сам своими руками бросил в печку роман о дьяволе, начало романа о театре и пьесу», остановился (так рассказывала Елена Сергеевна) и сказал: «Ну, раз это написано, это должно быть сделано». И стал рвать тетрадь и бросать её в печку. И вот про эту тетрадь я спросила у Елены Сергеевны, когда начала обрабатывать архив ещё при её жизни. Там кусочки остались у корешка, я спросила: «Что вот это за тетрадь?» Вот тогда она мне это рассказала. А я говорю: «А почему же он оставил?» А он сказал: «Ну, если я не оставлю, кто ж поверит, что роман был?»
И в какой-то момент я стала её восстанавливать только потому, что мне надо было, поскольку я обрабатывала архив, на обложке написать по архивным правилам: «Мастер и Маргарита», а в квадратных скобках «первая редакция» или «ранняя редакция». Тогда я поняла, что я должна стопроцентно убедиться, а не только со слов Елены Сергеевны, что это роман. И стала изучать кусочки. Прошло три часа, и я убедилась, что я реконструирую эту редакцию. И вот в течение двух лет удалось её реконструировать, 15 глав. И тогда можно было узнать многие вещи. Например, что там Феся был. Теперь ссылаются на «Булгаковскую энциклопедию», но, естественно, Феси ни у кого не было, он восстановлен из кусочков, и теперь он существует в главе «Что такое эрудиция».
И я написала, что, по крайней мере, в этих сохранившихся обрывках нет ни Мастера, ни Маргариты, осторожно написала. Но через несколько лет поняла, что не только там, но и в замысле нет. Я на сто процентов в этом уверена, ну на 95, в нашей филологии 100 процентов не бывает, закон исключённого третьего у нас не действует, поэтому на 95 процентов уверена. Почему? Очень просто. Потом, в дальнейшем, в поздних редакциях, на месте Феси появляется Мастер, как будто он вынул из ячейки одного и вставил другого. И функционально он заменил одного представителя неложного знания, в отличие от Берлиоза, другим. И Фесе была уготована встреча с Воландом.
Но дело в том, что он хотел сатирический роман тоже написать, условно говоря, сатирический, продлить эту линию. Но письмо правительству и звонок Сталина резко изменил его биографию и жизнь.
Сталин, который, конечно, был политик стопроцентный, совершенно точный вопрос задал для того, чтобы ошарашить человека, спосил, когда позвонил, неожиданный был звонок совсем: «А что, может быть, правда, отпустить вас за границу, что, очень мы вам надоели?» Значит, отвечай, да, отпустите, надоели. Он приклеил эту вторую часть реплики – опасную. Булгаков, я уверена, ответил не так гладко, как записано через 25 лет Еленой Сергеевной, она женщина была очень осмотрительная: «Да, я много думал последнее время, русский писатель не может жить без родины». – «Я тоже так думаю». Значит, он отказался.
Но я думаю, он не так ответил, там видно даже по записи, что он был очень взволнован, он не знал, что отвечать. В общем, он, наверное, ответил так, но в другой форме. Сталин полностью удовлетворился, отправил его в МХАТ на работу помощником режиссёра. И через полгода Булгаков понял, что он обобран, он ничего не получил. Он вступил в отношения с таким человеком, конвенцию заключил. Потому что, если он отказался, значит, он остаётся на условиях Сталина, другого тут нет.
И в течение 31-го года он делает наброски, писать он не в силах, он полностью разрушен, он не в силах писать. Он понял, что он проиграл. И он делает наброски, где появляется Мастер и Маргарита, потому что в это время, в феврале примерно 31-го года, у него ещё происходит личная трагедия: Шиловский узнаёт об их отношениях и говорит Елене Сергеевне (она рассказывала), что детей ни в коем случае не отдаст. У неё двое детей, для неё, как для подавляющего большинства женщин, вопрос сразу решён, и она соглашается не видеться с Булгаковым. Значит, он в жутком состоянии.
И вот из двух этих биографических поворотов (из того, что он понял, что он попал в ловушку и заключил союз, конвенцию с человеком, который даже почти не человек, что называется; и личная трагедия) замысел романа приобретает совершенно другие очертания. И когда в 32-м году, уже встретившись с Еленой Сергеевной, соединив с ней свою судьбу, осенью он приступает заново к роману, в сущности, происходит следующее. Новый роман он помещает в каркас старого – не выбрасывать же. И в этот момент две линии в его творчестве соединяются, как будто искра пролетает, и сплавляются две линии, которые шли параллельно. И дальше уже рассказ не о чём-то автобиографическом, это роман о судьбе художника в особой ситуации.
В.Н. Мариэтта Омаровна, вы говорите про неожиданного появившегося Мастера. Мне кажется, что если проследить по произведениям Булгакова, начиная с 20-х годов, то художника, писателя ещё не было в его произведениях. Потом он к этому пришёл, в 30-х годах. И тогда начались почти все произведения о писателях. Потому что Булгаков, на мой взгляд, ища идеальную личность, нашёл художника.