Об Илимске, будущем месте своего жительства, Радищев озаботился заблаговременно сведении собрать. Сведении сии были:
Илимск и его окрестности не производят ничего, ровным счётом ничего.
Илимск знаменит по всей Сибири лишь своей мошкой.
Там нет ни сапожника, ни портного, ни свечных дел мастера, ни слесаря.
Нет ничего.
Так-то с Радищевым, отнесённым к разряду тех, кого Стерн называл "путешественниками поневоле", сбылася пословица русская: тише едешь - дале будешь, - и, тихо очень передвигаясь, забрался он в даль столь страшную, что теперь, не зная, чего от этих мест ожидать, только осматривался в страхе и детей на всякий случай покрепче к себе прижимал.
* * *
- Екатерина! - самым строгим своим голосом сказал Радищев Катюше, полезшей было за конфетами. И тут же подумал: "И так уж мы в Сибири. Что пользы запрещать несчастным детям конфектами тешиться? Мы вскорости или умрём здесь, или лишимся рассудка, а я неведомо о чём пекусь". И вслух прибавил:
- И думать оставь, зубы испортишь. Отобедаем - тогда.
Во всём Илимске было 45 домов, а тот, в котором жил Радищев, был сорок шестой. Ещё было несколько домов пустых и необитаемых, церковь, ратуша и башни, оставшиеся от старого острога и ежеминутно угрожающие падением. В своём занесённом по окна снегом жилище посреди посёлка, в 30 градусов стужи по Реомюру, Радищев, расхаживая по комнате, диктовал голосом уверенным, ровным и по временам делающимся даже громче отдалённого воя волков:
- Bücherlesen ist eine schöne, ehrliche, nutzliche Lustbarkeit, durch dieses wird manches sonst vernebletes Hirn ausgeheitert und aus manchen narennetz herausgezоgen.[7]
Он не оставлял учить детей немецкому.
- Попав в Сибирь, очень легко соблюсти нравственность, ибо тут соблазнов нету никаких, в отличье от Петербурга, зато можно человеческий облик утратить и со всеми языками раззнакомиться, в том числе и со своим природным. За месяц можно разучиться читать и писать и сами очертания букв позабыть. Так что, милые мои детушки, до конца Готского альманаха дойдём, и вы сами другой номер у графа Александра Романовича в письме пристойным французским языком попросите. И не морщи нос, Полинька, тебе нейдёт.
Узнавши, что из Илимска есть в Иркутск оказия, Радищев кинулся готовить почту и отписывал в комическом духе Воронцову:
"Проживая посреди огромных сибирских лесов, среди диких зверей и племен не менее диких, я сам, думаю, скоро превращусь в счастливого человека, по Руссо, и начну ходить на четвереньках. Этот г-н Руссо, как мне сейчас кажется, - опасный сочинитель для юношества". - Полинька, вынь щепку изо рта. Где ты подобрал этакую скверность? Ты не чувствуешь ли в себе желания стать на четвереньки? Нет ещё? Благодарение Богу.
* * *
А.М.Кутузову
6 декабря 1791 г. Из Илимска
Где ты, возлюбленный мой друг? Если верил когда, что я тебя люблю и любил, то подай мне о себе известие и верь, что письмо твое будет мне в утешение. Прости, мой любезный! Сколь возможно мне быть спокойну, я, конечно, спокоен - столько, сколько в силах человеческих; больше не требуй. Письмо твое спокойствие мое еще возвысит: я буду знать, что и ты меня любишь.
Алексей Кутузов, видный масон самых высоких степеней, занятый в то время в Берлине изучением орденской химии, полезным назиданием друга юности не оставил:
"Должен, друг мой, сказать тебе, ибо дружба исторгает из уст моих сию истину, что положение твое имеет свои выгоды. Отделен, так сказать, от всех человеков, отчужден от всех ослеплявших тебя ранее предметов, тем удачнее имеешь ты странствовать в области собственного духа - в самом тебе; с хладнокровием можешь ты взирать на самого себя и, следовательно, с меньшим пристрастием будешь судить о вещах, на которые ты прежде глядел сквозь покрывало честолюбия и мирских сует. Может быть, многое представится тебе теперь в совершенно новом виде, и кто знает, не переменишь ли ты образа твоего мыслить и не откроешь ли многих истин, о которых ты прежде сего не имел ни малейшего подозрения".
От чтения этого послания Радищев три дни отойти не мог.
* * *
Как-то середь ночи проснулся Радищев оттого, что кто-то с силой тряс его кровать. Спросонок подумал он, что это Полинька, которому что-то приснилось, к нему за утешеньем пришёл и, чтоб его добудиться, трясёт кровать за спинку. Но проснувшись получше, понял он, что трясётся не только кровать, а и весь дом так, что и потолок сейчас скоро рухнет. Ещё чуть-чуть поразмыслив и припомнив всё читанное, понял вдруг он, что сие землетрясение. Они с Елизаветой Васильевной похватали детей и выбежали на улицу. "В России вы такого не увидели бы, сие природное явление Европе несвойственно", - скороговоркой говорил Радищев детям, чтобы разбудить в них любопытство скорее, нежели страх, а сам был напуган донельзя.
Умом пораскинув, уразумел он ясно, что сие судьба его же собственные желания все скопом и не к месту вдруг выполнила. Припомнил он, что с малолетства страсть к дальним путешествиям его сжигала и давно мечталось ему повидать Сибирь. Трудно отрицать было то, что желание его теперь исполнено. Второе: с восторгом читывал он всегда описания великих явлений природы, особливо про Везувий и Этну разузнавал с жадностью и описаниям путешественников мысленно следовал. Совсем ещё недавно он насилу-то выехал из Иркутска, сокрушаясь, что, первое, китайцев не видал, и второе, колебаний земли под ногами ощутить не довелось. Последнее исполнилось. И ведь кинулся он, детей слугам препоручив, с любопытством смотреть термометр и барометр. Двадцать семь дюймов три линии барометр показывал, и никаких не заметно было отклонений. На термометре 4 градуса было выше точки замерзания, и на всякий случай Радищев обо всём этом Воронцову отписал. В конце письма простился он необычайно тепло с его сиятельством, ибо на ум вдруг пришло, что коли завтра по соседству начнёт внезапно действовать вулкан и увидит он потоки пылающей лавы, или китайское войско вдруг без причин на Илимск нападёт, то дивиться будет нечему, ибо ясно будет без слов, кто и что тому причиною.
* * *
"Милостивой государь мой, граф Александр Романович.
С тех пор, как я здесь, я несколько раз болел, моя подруга тоже, да и дети не избежали этого. Многие из моих слуг также хворали. В общем, с тех пор, как я здесь, в доме не переводились больные: мы все чихали, кашляли и извели все лекарства, присланные вашим сиятельством.
Вы изволите спрашивать вскользь в последнем вашем письме, каким образом удалось мне пережить то, что пережил я, и отчего я не отдал Богу душу в тот же миг, когда заслышал себе смертный приговор. Признаться, такое переживание способно не только подорвать железную натуру, но и вовсе изменить ее. Я сам поражаюсь, как мое немощное существо могло, не погибнув, сопротивляться многократным ударам, обрушившимся на него. Спасением моим была, конечно, чрезмерность бедствий. Когда я чувствовал всю мучительность боли, когда надежда ускользала от меня и отчаяние с ликом уродливым присоединяло свои мрачные доводы к решениям неуверенного разума, - вот тогда душа наполнялась мужеством и в мыслях воцарялось спокойствие. Какое чувство преобладало тогда во мне? Было ли это полное отсутствие чувствительности? Не ведаю. Могу только сказать, что мое состояние было ужасно. Но зачем возвращаюсь я к этим страшным минутам? Благодаря великодушным заботам вашего сиятельства судьба моя смягчилась, и желание быть с моими детьми заставляет меня жить.
Известно, что человеку свойственно желать и что человек без желаний был бы сродни автомату, как говаривал, если я не ошибаюсь, недоброй памяти Гельвеций. Я человек - и думается мне, что и я покорно следую общему правилу. Чем больше книг вы, ваше сиятельство, мне присылаете, тем бесстыднее я становлюсь в своих просьбах, и хотя бы меня сочли вовсе бессовестным, я снова хочу просить вас об одной вещи и даже не одной: в Петербурге я получал немецкую газету из Берлина, "Берлинский ежемесячник", английское памфлетное издание под названием "Таймс", или "Время", и французский "Меркюр". Если бы я не боялся показаться нахальным в глазах вашего сиятельства, я бы покорнейше просил вас не отказать мне в этой милости и присылать мне сюда те же газеты, ибо я полагаю, что, прочитав газету, ваше сиятельство уже более в ней не нуждаетесь.