Я ничего не сказал, но меня охватила радость. «Именно так, — думал я, — великие мечтатели и поэты созерцают действительность, каждое утро они заново открывают для себя мир, который их окружает».
Для Зорбы он был таким же, как для первых людей. Звезды соскальзывали прямо на него, море разбивалось о его виски, он жил без особого вмешательства разума, важны были только земля, вода, животные и Бог.
Мадам Гортензия была предупреждена и ждала нас у своих дверей, накрашенная, усыпанная пудрой, принаряженная, наподобие танцевального зала в субботу вечером. Мул стоял перед дверью; Зорба прыгнул ему на спину и схватил поводья.
Наша старая русалка робко подошла и опустила маленькую пухлую ручку на грудь животного, как бы преграждая путь своему любимому.
— Зорба… — проворковала она, поднявшись на цыпочки — Зорба…
Грек отвернулся. Болтовня влюбленных на улице была не в его вкусе. Бедная дама растерялась. Однако продолжала, полная нежной мольбы, удерживать мула.
— Чего тебе еще? — спросил старый греховодник с раздражением.
— Зорба, — умоляющим голосом пробормотала она, — будь осторожнее… не забывай меня, Зорба, веди себя хорошо.
Грек ничего не ответил и натянул поводья. Мул двинулся с места.
— Счастливого пути, Зорба! — крикнул я. — Только три дня, ты слышишь? Не больше!
Он обернулся и помахал своей большой рукой. Старая сирена плакала, ее слезы проделали в пудре бороздки.
— Я дал тебе слово, хозяин, этого достаточно! — крикнул Зорба. — До свидания!
И он исчез среди олив. Мадам Гортензия плакала, следя сквозь серебрившиеся листья как все дальше и дальше удалялось веселое красное покрывало, которое она, бедняжка, постелила, чтобы ее любимому было удобно сидеть. Вскоре и оно исчезло. Мадам Гортензия горестно огляделась: мир опустел.
Я не пошел к пляжу, а направился в сторону гор.
Не успев добраться до горной тропы, я услышал звук трубы. Так сельский почтальон возвещал о своем прибытии в деревню.
— Господин! — крикнул он мне и махнул рукой. Подойдя, он подал мне связку газет, журналов и два письма. Одно из них я тотчас спрятал в карман, чтобы прочесть его вечером. Я знал, кто мне написал, и желал подольше продлить свою радость.
Второе письмо я узнал по отрывистому почерку и экзотическим маркам. Оно пришло из Африки, с диких гор Танганьики, посланное моим старым школьным товарищем Караянисом. Странный парень, с горячим нравом, брюнет с белоснежными зубами. Один из них выступал будто клык кабана. Он никогда не говорил — он кричал, не спорил, — а препирался. Совсем молодым Караянис покинул родину, Крит, где он преподавал теологию, облаченный в сутану. Он ухаживал за одной из своих учениц и однажды их застали в поле в объятиях друг друга; их подвергли осмеянию. В тот же день молодой преподаватель выбросил свою рясу и уплыл на пароходе в Африку к одному из своих родственников, где очертя голову принялся работать. Он открыл фабрику по изготовлению веревок и заработал много денег. Время от времени он мне писал и приглашал к себе на полгода. Распечатывая каждое из его писем и даже не начав еще читать, я чувствовал бушевание страстей на сшитых нитью страницах, бурный ветер странствий лохматил мне волосы. Каждый раз я тотчас принимал решение ехать к нему в Африку и оставался на месте.
Я сошел с тропинки, присел на камень и, распечатав письмо, принялся читать.
«Когда же, наконец, ты, чертова ракушка, прилепившаяся к греческим утесам, решишься приехать? Ты тоже, как и все греки, превратился в пьянчужку. Ты погряз в этих кафе, как в своих книгах, привычках и знаменитых теориях. Сегодня воскресенье, делать мне нечего; у себя дома, в своих владениях я думаю о тебе. Солнце жжет, как в пекле. Ни капли дождя. Здесь в сезон дождей, в апреле, мае, июне настоящий потоп.
Я совсем один и мне это нравится. Здесь немало греков, но мне не хочется с ними встречаться. Они мне отвратительны, ибо, дорогие столичные жители, черт бы вас всех побрал, даже сюда вы насылаете эту вашу проказу, ваши политические страсти. Именно политика погубит Грецию. А еще пристрастие к картам, необразованность и похоть.
Я ненавижу европейцев; именно поэтому я блуждаю здесь, в горах Вассамба. Но среди европейцев мне более всего ненавистны греки и все греческое. Никогда больше не ступлю ногой на землю вашей Греции. Сдохну здесь; я уже заставил вырыть могилу перед моей хижиной на пустынной горе. Даже установил плиту, где выбил большими буквами:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ГРЕК,
КОТОРЫЙ НЕНАВИДЕЛ ГРЕКОВ
Я смеюсь, плююсь, ругаюсь и плачу, когда думаю о Греции. Чтобы не видеть греков и все греческое, я навсегда покинул родину. Приехав сюда, я взял судьбу в свои руки, а вовсе не потому, что судьба забросила меня сюда: человек делает то, что он хочет сделать! Я работаю как негр, обливаясь потом. Сражаюсь с землей, ветром, дождем, рабочими — черными и красными.
У меня нет никаких радостей. Хотя, пожалуй, одна есть: работа. В деле у меня все — и голова, и тело. Мне нравится чувствовать усталость, потеть, слышать, как хрустят мои кости. Половину своих денег я бросаю на ветер, транжирю их, где и как мне заблагорассудится. Я не раб денег, это они у меня в рабстве. Я же (чем и горжусь) — раб труда. Занимаюсь вырубкой деревьев: у меня контракт с англичанами. Изготовляю веревки, а теперь еще и сею хлопок. Вчера вечером два племени из моих негров — вайяи и вангони — подрались из-за женщины, из-за какой-то шлюхи. Самолюбие, видишь ли! Совсем как у вас в Греции! Были проклятья, стычка, удары дубинкой, текла кровь. Среди ночи прибежали женщины и визжа разбудили меня, потребовав, чтобы я их рассудил. Я был так зол, послал всех к черту, потом к английской полиции. Они же всю ночь выли перед моей дверью. Утром я вышел и рассудил их.
Завтра понедельник, с раннего утра я полезу на Вассамбу, в густые леса, к чистой воде, к вечной зеленя. Так вот, чертов грек, когда же ты отделаешься от этого нового Вавилона, от шлюхи, рассевшейся среди морей, с которой блудили все короли всех стран, — Европы? Когда ты приедешь, чтобы вдвоем взобраться на эти пустынные нетронутые горы?
У меня есть ребенок от одной негритянки, это девочка. Мать ее я прогнал: она мне при всех наставляла рога, среди бела дня, под каждым кустом. Мне это порядком надоело, и я вышвырнул ее за дверь. Но малышку оставил, ей сейчас два года. Она ходит, начала говорить и я учу ее греческому; первая фраза, которой я ее научил, была: «плевать я на тебя хотела, грязный грек».
Она похожа на меня, плутовка. Единственно ее нос — широкий и плоский — достался от матери. Я ее люблю, но так, как любят свою кошку или собаку.
Приезжай и ты сюда. Сделаешь мальчика какой-нибудь вассамбе и однажды мы их поженим».
Я оставил письмо раскрытым у себя на коленях. Вновь во мне вспыхнуло горячее желание уехать. Но не потому, что мне нужно было уезжать. Мне хорошо на этом критском берегу, я чувствовал себя здесь уверенно, был счастлив и свободен. Мне всего хватало. Но меня всегда точило какое-то неистребимое желание повидать и потрогать как можно больше чужих земель, пока жив. Я встал, но передумал и вместо того, чтобы подниматься в горы, быстрым шагом спустился к пляжу. В верхнем кармане куртки ждало второе письмо и я не мог больше сдерживаться. «Слишком долго, — говорил я себе, — длится предвкушение радости».
В хижине я разжег огонь, приготовил чай, поел хлеба с маслом и медом, апельсины. Потом разделся, улегся в постель и распечатал письмо.
«Приветствую тебя, мой учитель и мой новообращенный последователь!
У меня здесь большая и трудная работа, хвала «Господу Богу» — я заключил это опасное обращение в кавычки (словно дикого зверя за решетку), чтобы ты не разнервничался, едва открыв письмо. Итак, трудная работа, хвала «Господу Богу»! Почти полмиллиона греков на юге России и на Кавказе находится в опасности. Многие из них знают лишь турецкий или русский, но сердца их с фанатизмом отзываются на все греческое. В их жилах течет наша кровь. Достаточно посмотреть, как сверкают их глаза, пронырливые и алчные, с каким лукавством и чувственностью улыбаются их губы, узнать, что они сумели стать хозяевами здесь, на этих огромных русских просторах, имеют в услужении мужиков, чтобы понять что они — настоящие потомки твоего горячо любимого Одиссея Поэтому их любят и не дадут им погибнуть.