Испытывая от всего этого настоящий экстаз, мы шли молча, как во сне. Вдруг на повороте цветущей аллеи появились две молоденькие девушки, они шли и читали. Я теперь не знаю, красивы они были или нет. Помню только, что одна была блондинка, другая с темными волосами, обе в весенних платьях.
Со смелостью, о которой можно только мечтать, мы подошли к ним и ты, смеясь, спросил их: «Что за книги вы читаете, давайте поговорим о них». Они читали Горького. Тогда торопливо (мы ведь спешили) мы стали говорить о жизни, бедности, мятежности душ, любви…
Никогда не забуду нашу радость и огорчение. Мы и эти две незнакомые девушки стали почти старыми друзьями, давними любовниками. Но нам нужно было торопиться, нас ждала родина, Греция, через несколько минут мы навсегда расстанемся. В дрожащем воздухе чувствовались разлука и смерть.
Прибыл поезд, раздался свисток. Мы вздрогнули, будто проснулись. Обменялись рукопожатиями. Как забыть крепкое и безнадежное пожатие наших рук. Эти десять пальцев, которые не хотели расстаться. Одна из девушек была очень бледной, другая нервно смеялась.
Помню, как сказал тебе тогда: «Вот в чем настоящая правда жизни. А Греция, родина, долг — слова, которые ничего не значат», и ты мне ответил: «Греция, родина, долг, действительно, ничего не значат, но именно ради этого «ничего» мы идем на добровольную смерть».
Зачем я пишу все это? Чтобы сказать тебе, что я ничего не забыл из того, что мы вместе пережили. А еще чтобы выразить то, о чем никогда, в силу хорошей ли, плохой привычки сдерживаться, принятой нами, я не смог бы сказать, находясь рядом с тобой.
Теперь же, когда тебя нет рядом и ты не видишь моего лица, я не рискую показаться смешным и признаться, что очень тебя люблю».
Закончив письмо, поговорив со своим другом, я почувствовал облегчение. Где же Зорба? Прячась от дождя, он сидел на корточках под скалой и испытывал свою канатную дорогу.
— Иди сюда, Зорба, — крикнул я, — собирайся и пойдем прогуляемся в деревню.
— У тебя хорошее настроение, хозяин. Но ведь идет дождь. Ты не хочешь пойти туда один?
— Да, у меня и вправду хорошее настроение, и я не хочу, чтобы оно улетучилось. А если мы пойдем вместе, я не буду рисковать. Пойдем.
Он засмеялся.
— Мне приятно, что ты нуждаешься во мне. Пошли! Он надел легкое шерстяное критское пальто с остроконечным капюшоном, которое я ему подарил, и мы побрели по грязи в сторону дороги.
Дождь все шел. Вершины гор были скрыты от глаз; ни малейшего дуновения ветерка. Камни сверкали. Небольшая лигнитовая гора была окутана туманом. Казалось, что человеческая печаль омрачила холм с лицом женщины, она словно упала в обморок под дождем.
— Сердце человека сжимается, когда идет дождь, — сказал Зорба, — не нужно расстраиваться!
Он наклонился и сорвал возле изгороди первые дикие нарциссы. Долго и жадно смотрел он на них, словно увидел впервые, потом понюхал, закрыв глаза, вздохнул и отдал их мне.
— Если бы можно было понять, — сказал он, — о чем говорят камни, цветы, дождь! Очень может быть, что они зовут, зовут нас, а мы не отзываемся. Когда же люди станут слышать, прозреют? Раскинут руки, чтобы объять камни, цветы, дождь, людей? Что ты об этом скажешь, хозяин? Твои книги, что они говорят?
— Черт бы их побрал, — сказал я, употребив любимое выражение Зорбы, — черт бы их побрал!
Он взял меня за руку.
— У меня есть идея, хозяин, только ты не сердись: надо собрать все твои книги в кучу и сжечь их. После этого, кто знает, ты не глуп и славный парень… может быть из тебя кое-что и выйдет!
«Он прав, он прав! — воскликнул я про себя, — он прав, но я не могу!»
Зорба колеблется, раздумывает, потом, спустя минуту говорит:
— Я кое-что понимаю и…
— Что же? Говори!
— Не могу это выразить. Но мне кажется, будто я что-то понимаю. Если же я попытаюсь это сказать, я могу все погубить. Как-нибудь, когда буду в ударе, я тебе это станцую.
Дождь пошел сильнее. Между тем мы дошли до деревни. Маленькие девочки гнали с пастбищ овец, крестьяне распрягли волов, не закончив пахоту. Веселая паника охватила село из-за ливня. Женщины, пронзительно крича, гнались по улочкам за детьми, глаза же их были полны смеха; на густых бородах и подкрученных усах мужчин висели большие капли дождя. От земли поднимался терпкий запах камней и травы.
Промокшие до костей, мы ввалились в кофейню «Целомудрие». Она была полна народа, одни играли в карты, другие громогласно спорили, словно перекрикивались в горах. В глубине за небольшим столом восседали на деревянной скамье старейшины: дядюшка Анагности в белой рубашке с широкими рукавами; Маврандони, молчаливый, суровый, он покуривал свое наргиле, уставившись глазами в вол; здесь же был учитель средних лет, подтянутый, импозантный, облокотясь на свою толстую трость, он со снисходительной улыбкой слушал волосатого гиганта, который только что вернулся из Кандии и расписывал чудеса большого города. Хозяин кофейни слушал, стоя за стойкой, и смеялся, следя в то же время за поставленными на огонь кофейниками.
Увидев нас, дядюшка Анагности поднялся и сказал:
— Не сочтите за труд, подойдите сюда, земляки.
Сфакианониколи рассказывает нам о том, что он видел и слышал в Кандии; это очень забавно, идите сюда. Он повернулся к хозяину кофейни:
— Две рюмки раки, Манолаки!
Мы сели. Одичавший пастух, увидев незнакомых людей, весь съежился и замолчал.
— Ну давай дальше, ты, небось, и в театр ходил, капитан Николи? — спросил учитель, желая чтобы тот продолжил. — Понравилось ли тебе там? Сфакианониколи протянул огромную руку, обхватил стакан и, разом проглотив вино и осмелев, воскликнул:
— А как же, я там был. Кругом все время говорили: «Котопулих здесь, Котопули там». И вот, однажды вечером я перекрестился и сказал: пойду туда, честное слово, я тоже хочу ее посмотреть.
— И что же ты увидел, храбрец? — спросил дядюшка Анагности. — Звори же!
— Да ничего. Я ничего не увидел, клянусь вам. Люди слышат разговоры о театре и думают, что это должно быть забавно. Совсем не так. Мне жаль денег, которые я истратил. Театр вроде большого кафе, совсем круглый, как овчарня, и битком набит людьми, стульями и подсвечниками. Я чувствовал себя не в своей тарелке, был очень взволнован и ничего не видел. «Боже мой! — говорю я себе. — Меня здесь наверняка попытаются сглазить. Надо удирать». В эту минуту одна девица, дерганая, как трясогузка, подходит ко мне и берет за руку. «Скажи-ка, — завопил я, — куда это ты меня ведешь?» Она молча ведет меня дальше, потом поворачивается и говорит: «Садись!» Я сел. Кругом люди: впереди, сзади, справа, слева, на потолке. «Сейчас наверняка задохнусь, — подумал я, — сейчас подохну, здесь совсем нечем дышать!» Поворачиваюсь к соседу и спрашиваю: «Откуда, друг, они выйдут, эти примадонны?»
— «Оттуда, изнутри», — отвечает он мне, показывая на занавес.
И он был прав! Сначала прозвенел звонок, поднялся занавес и вот она, Котопули. Котопули собственной персоной. Вот это женщина, настоящая женщина, скажу я вам! И давай ходить и вертеться туда-сюда. То отойдет, то подойдет снова, а потом людям это надоело и они стали хлопать в ладоши, а она взяла и убежала.
Крестьяне корчились от смеха. Сфакианониколи же стал от этого печальным и нахмурился.
— А дождь все льет! — сказал он, чтобы переменить тему.
Все посмотрели в ту же сторону, что и он. В эту минуту мимо кофейни быстро прошла женщина с подвернутой до колен черной юбкой и распущенными волосами. Она была полненькой, мокрая одежда облепила ее, подчеркивая упругость волнующегося тела.
Я вздрогнул. «Что за дикий зверек?» — подумал я. Она показалась мне гибкой и опасной, настоящей сердцеедкой. Женщина повернула на мгновение голову и бросила искрящийся взгляд в сторону кофейни.
— Богородица! — прошептал юноша с пушком вместо бороды, сидевший возле окна.
— Будь ты проклята, зажигалка! — прорычал Манолакас, сельский жандарм. — Жар, распаляемый тобой, ты не утруждаешься охладить.