Жорж вспоминает все свои прошлые отношения с Другом народа.
Когда-то у кордельеров он защищал журналиста, но защищал лишь принципа ради и не очень охотно; потом они встречались и расходились. В девяносто первом Марат прочил Дантона в диктаторы, и Жорж едва унес ноги после Марсова поля… А потом они шли вместе. И в августе и в сентябре… В сентябре… Нет, в сентябре не все было гладко. Марат не мог простить Жоржу, что тот вызволил из тюрьмы Дюпора. Началась распря. Марат угрожал. Бурная сцена произошла в мэрии, в присутствии Петиона. Тогда Дантон пошел на примирение. Тогда это было нужно. А сейчас он не станет церемониться. Он выдаст этого неврастеника жирондистам, швырнет его им как искупительную жертву.
Пусть видят, что у него нет ничего общего с ненавистным им бешеным газетчиком.
И пусть попробуют после этого толковать о «триумвирате»!..
Речь, произнесенная Дантоном 25 сентября, поразила слушателей.
Он занял трибуну среди истошных воплей жирондистов, после того, как один из них напал на Париж и парижских депутатов, а другой предал анафеме «поджигателей» и «диктаторов».
И первая фраза его речи прозвучала в хоре проклятий и криков с явным привкусом иронии:
– Счастливый день для народа, счастливый день для французской республики тот, который приносит с собой братские объяснения в недрах этой Ассамблеи, среди лиц, которые ее представляют…
Эти слова заставили всех участников «братских объяснений» смолкнуть и прислушаться.
Тогда оратор спокойно напомнил им, что, твердя о «диктатуре» и «триумвирате», они никак не могут обосновать своих заявлений. Если есть виновные, их нужно наказать, но прежде всего нужно доказать их вину…
И потом не следует сваливать в общую кучу всех парижских депутатов. Среди них есть разные люди. Взять хотя бы, к примеру, его, Дантона.
– С полной готовностью я нарисую вам картину моей общественной жизни. В течение трех лет я делаю все, что считаю своим долгом делать для свободы, я стоял всегда в рядах ее самых смелых защитников. Будучи министром, я отдавал Совету все усердие, всю энергию гражданина, горящего любовью к своей стране; со всей горячностью моего темперамента я в нем поддерживал принципы равенства и свободы. Я заявляю, что личное честолюбие никогда не было двигателем моих поступков. Если кто-либо может бросить мне по этому поводу обвинение, пусть встанет и скажет…
Вот теперь, воздав достойную дань самому себе, Дантон счел уместным показать, что между ним и Маратом, якобы его коллегой по «триумвирату», нет ровно ничего общего.
– Слишком долго меня обвиняли в том, что я был автором или вдохновителем писаний этого человека. Свидетелем, могущим удостоверить лживость этих обвинений, является ваш председатель[27]. Он читал угрожающее письмо, посланное мне этим гражданином; он же был свидетелем ссоры, происшедшей между ним и мною в мэрии. Но я приписываю эти странные выходки преследованиям и невзгодам, которым подвергался Марат. Думаю, что жизнь в подполье, где ему приходилось скрываться, ожесточила ему душу…
После этой полупрезрительной ламентации – маленькое обобщение:
– Совершенно верно, что самые лучшие граждане могут быть не в меру пылкими республиканцами, надо в этом признаться. Но не станем из-за двух-трех неуравновешенных людей обвинять весь состав парижской делегации…
И, наконец, главный удар:
– Переменим же тему наших прений, помня об общественных интересах. Бесспорно, нужен строгий закон против тех, кто стремится посягнуть на общественную свободу. Прекрасно, проведем этот закон! Проведем закон, грозящий смертной казнью всякому, кто выскажется в пользу диктатуры или триумвирата. Но, установив основы, обеспечивающие торжество равенства, уничтожим дух партийности, который нас погубит. Утверждают, что среди нас есть люди, имеющие намерение расчленить Францию. Рассеем эти нелепые идеи, установив смертную казнь их авторам. Франция должна быть неделимым целым; она должна иметь единое представительство… Итак, я требую смертной казни для всякого, кто пожелал бы нарушить единство Франции, и я предлагаю постановить, что Национальный Конвент в основу управления, которое он установит, кладет единство представительства и исполнительной власти…
Речь Дантона попадала прямо в цель. Жирондисты почуяли, что дразнить этого человека опасно. Блестящий политик, в совершенстве владеющий искусством вести собрание, попеременно взывая то к рассудку, то к чувствам слушателей, он показал, что каждой угрозе можно противопоставить другую, не менее страшную; что Париж санкюлотов не потерпит надругательств над революционными традициями, что он, Жорж, со своей стороны, готов отказаться от всяких «крайностей», если встретит подобное же благоразумие со стороны противника.
На ближайшие дни Дантон одержал победу. Жирондисты, усиливая нападки на других вождей монтаньяров, как будто оставили его в покое. Козлом отпущения стал Марат. Вокруг журналиста началась бешеная борьба. Жорж не был склонен в нее вмешиваться. Но вдруг неприятные осложнения подкрались совсем с иной стороны.
Верный своей политике «умиротворения», Дантон хотел, чтобы Конвент обновил состав Исполнительного совета, введя в него свежих людей, не заинтересованных в прежних раздорах. Подав в отставку, он ждал того же и от других министров. За ним последовали Серван и Ролан. Но вскоре стало очевидным, что со стороны последнего это был лишь тонко рассчитанный тактический ход. Друзья министра внутренних дел, как по команде, стали требовать его возвращения в Совет. Они кричали об «общественном бедствии», к которому может привести отставка Ролана. Они добились того, что Конвент особым голосованием пригласил министра остаться при исполнении своих обязанностей.
Двадцать девятого сентября по этому поводу развернулась оживленная дискуссия. Мог ли Дантон оказаться в стороне от нее?..
В своем выступлении он придерживался весьма умеренных формулировок. Он даже снизошел до того, что похвалил Ролана. Но тут взгляд Жоржа упал вдруг на самодовольную физиономию старика. И его прорвало. Прорвало вопреки всякому благоразумию.
– Если вы все же хотите сохранить Ролана, – саркастически изрек он, – то не забудьте пригласить также и госпожу Ролан, ибо всему свету известно, что ваш протеже не был одинок в своем министерстве. Я работал один, а нация нуждается в министрах, способных действовать не по указке своих жен…
Конвент дрогнул от возмущенных возгласов.
– Негодяй!.. Подлец!.. Он осмелился оскорбить женщину! И какую женщину!..
Жирондисты вне себя от злобы топали ногами. Возмущались не только они. В просвещенном XVIII веке нападать на женщину считалось приемом, недостойным члена порядочного общества.
Но Дантон и не выдавал себя за человека из общества. Подумаешь, господа!.. Дурачье!.. Про себя он смеялся над тем, что «государственные люди» даже не пожелали его понять: уж если он оскорблял кого-нибудь своей репликой, то это была, во всяком случае, не Манон Ролан!..
Общий ропот лишь усилил резкость возражений трибуна. Он нанес Ролану новый тяжелый удар, заявив, что сей добродетельный старик после взятия Лонгви хотел бежать из Парижа.
На этот раз возмущенные крики полетели с Горы.
В целом, разбушевавшийся Дантон единым махом сбросил со счетов все результаты своих многодневных комбинаций: простить выступление 29 сентября Жиронда ему не могла.
Справедливость требует заметить, что не вся Жиронда одинаково ненавидела Дантона. Так, близкий к жирондистам философ Кондорсе в своей газете не раз поддерживал «вельможу санкюлотов» и относился к нему с несомненной симпатией. Верньо, сам Пьер Верньо, крупнейший оратор партии, не был склонен к излишним резкостям, и, по-видимому, примиренческая линия Жоржа не была ему неприятна. Злые языки утверждали, что это происходит оттого, что Верньо, влюбленный в госпожу Кандель, актрису из Комеди Франсэз, сумел избегнуть обаяния всесильной Манон. В действительности такие лидеры, как Кондорсе или Верньо, были просто более дальновидны; слепая ярость их не опьяняла, они исходили не только из настоящего, но и из возможного будущего своей группировки.