Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наиболее сильной и неожиданной из них была увидевшая свет в 1898 году в "Ди Цайт" статья "Русская философия и семитский дух", в которой она предложила весьма необычный обзор современной интеллектуальной жизни в России. Она признается, что изумлена накалом происходящей там борьбы за развитие философской и религиозной мысли. И в этом метафизическом поиске, по мнению Лу, огромную роль должен сыграть опыт живущего в России народа, "который развил в себе талант абстрактного Богопознания до уровня гениальности", — еврейского народа. Нельзя представить себе ничего более противоположного, писала Лу, чем русский дух с его наивной образностью и художественной конкретностью и талмудический дух с его тягой к предельным абстракциям. "Еврейский дух воспринимает телескопически то, что русский дух видит через микроскоп". И все же, в отличие от немцев, которые стремятся схватить любое явление клещами понятий, евреи смотрят на него глазами, полными любви и энтузиазма. Именно этим они близки молодой культуре русских. Однако в силу целого ряда социальных особенностей России "еврейская диалектическая сила получает там изощренно острое направление". Лу предсказывает, что эти два ментальных типа, отправляющиеся от противоположных полюсов культуры, встретившись в России, смогут окончательно постичь друг друга и проникнуть друг в друга.

Здесь слышны отголоски идеи Ницше, которую он наверняка обсуждал с Лу: "Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы… будет считаться с евреями и русскими как с наиболее подвижными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил".

"Последовавшее столетие прошло под знаком этих трех национальных вопросов — немецкого, русского и еврейского. В свете этого опыта проницательность и одновременно ограниченность анализа Лу поражают. Она предвидела великую духовную вспышку, которая последует, как только русская и еврейская духовность начнут "проникать друг в друга". Но она не угадала специфической социальной и революционной направленности нового варианта талмудизма, равно как и той странной уязвимости, которую проявит в этом случае русская культура", — так подытожил метафизический анализ Лу А. Эткинд.

Позднее эти же проблемы будет решать Николай Бердяев в своем знаменитом "Истоке и смысле русского коммунизма", и многие его идеи будут перекликаться с идеями Лу, заодно преодолевая тот налет идеализации, который Россия обретала в глазах влюбленных в нее иностранцев и эмигрантов — таких как Лу и Райнер. На эту же мифологизацию русской культуры будет нападать и Лев Толстой, во время первой встречи в московском особняке критикуя идеи Лу в присутствии нерешительно-молчаливых свидетелей их полемики — Андреаса и Рильке.

Тем не менее их любовь к стране "вещих снов и патриархальных устоев" пошатнуть не удалось.

Фрида фон Бюлов, посетившая их в Берлине, нашла Лу и Рильке столь погруженными в изучение русского языка, истории и литературы, что, когда она встречала их за обедом, "они бывали так утомлены, что не могли поддерживать разговор". В результате этих неистовых занятий Рильке не только мог читать в оригинале Достоевского, но и переводить русских поэтов (Лермонтова, Фофанова, крестьянского поэта Спиридона Дрожжина, с которым они встретятся лично во время своей второй поездки), а также "Чайку" и "Дядю Ваню" Чехова. Вместе они пишут пространный очерк о Лескове и его отношении к религии для "Космополиса". И вместе, склонившись над красным томиком путеводителя Бедекера, они будут чертить будущий маршрут своей второй поездки в Россию — на этот раз вдвоем, без Андреаса.

Седьмого мая 1900 года они отправились поездом из Берлина. В жаркий полдень 1 июня они с багажом оказались на Курском вокзале у состава, отходящего в Тулу.

Вот какими они запомнились тогда десятилетнему Борису Пастернаку, который спустя много лет именно этой картиной откроет свою книгу воспоминаний: "Перед самой отправкой к окну снаружи подходит кто-то в черной тирольской разлетайке. С ним высокая женщина. Она, вероятно, приходится ему матерью или старшей сестрой. Втроем с отцом они говорят о чем-то одном, во что все вместе посвящены с одинаковой теплотой, но женщина перекидывается с мамой отрывочными словами по-русски, незнакомец же говорит только по-немецки. Хотя я знаю этот язык в совершенстве, но таким его никогда не слыхал. Поэтому тут, на людном перроне, между двух звонков, этот иностранец кажется мне силуэтом среди тел, вымыслом в гуще невымышленности.

В пути, ближе к Туле, эта пара опять появляется у нас в купе. Говорят о том, что в Козловой Засеке курьерскому останавливаться нет положенья и они не уверены, скажет ли обер-кондуктор машинисту вовремя придержать у Толстых.

… Потом они прощаются и уходят в свой вагон. Немного спустя летящую насыпь берут разом в тормоза. Мелькают березы. Во весь раскат полотна сопят и сталкиваются тарели сцеплений. Из вихря певучего песку облегченно вырывается кучевое небо. Полуповоротом от рощи, распластываясь в русской, к высадившимся подпархивает порожняя пара пристяжкой. Мгновенно волнующая, как выстрел, тишина разъезда, ничего о нас не ведающего. Нам тут не стоять. Нам машут на прощанье платками. Мы отвечаем. Еще видно, как их подсаживает ямщик. Вот, отдав барыне фартук, он привстал, краснорукавый, чтобы поправить кушак и подобрать под себя длинные полы поддевки. Сейчас он тронет. В это время нас подхватывает закругленье, и, медленно перевертываясь, как прочитанная страница, полустанок скрывается из виду. Лицо и происшествие забываются, и, как можно предположить, навсегда".

Не навсегда. Публикуя в 1931 году свою "Охранную грамоту", Борис Пастернак посвятит книгу памяти Рильке. Ему же принадлежат и лучшие переводы Райнера.

И все же причудливым образом именно любовь к России, которая их предельно сблизила, в конце концов разлучила их. Что-то вновь, как обычно, выталкивало Лу из ситуации, в которой ей грозила стабильность или пресный вкус счастливой развязки.

Именно такие женщины порой способны раскачать творческого мужчину, словно колокол, до той опасной черты, за которой он начинает звенеть — его дар обретает голос. И с этого момента в их отношения врывается солнечный ветер, который полощет их одежды и развевает волосы, но вместе с тем в них закрадывается тень опасности: эти отношения оборачиваются "балансированием на лезвии ножа".

Если бы понадобилась метафора, посредством которой поверх всех деталей и событий можно было бы вытянуть мистический нерв этого убийственного и волшебного лета, самыми точными здесь оказались бы слова Арсения Тарковского:

Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.

* * *

Прошло двадцать лет с тех пор, как Лу покинула Россию, и хотя она регулярно здесь бывала, навещая в Петербурге семью, в этот раз она словно впервые увидела множество вещей. Этой свежестью и остротой впечатлений она была обязана своему товарищу по путешествию: удивление и в то же время уважение вызвало у нее восхищенное, порою просто набожное отношение Рильке к пейзажу и к людям. Даже зная его склонность к экзальтации, она не могла не поддаться силе его восприятия. И все же эти впечатления имели для них совершенно разное значение. Лу переживала это путешествие, совпавшее по времени с ее поздней женской зрелостью, как свой возврат — к юности, к истокам, к реальности. В ее дневнике появляются столь незнакомые ей раньше желания покоя и уединения. "Я хотела бы остаться здесь навсегда", — записывает она и добавляет поэтическую импровизацию, которая начинается словами: "Родина моя, которую я столь надолго забросила", — и заканчивается так: "Россию слепил ребенок и положил к ногам Бога". И даже когда в 1923 году, после того как революция прервет все ее связи с семьей и с родиной, выйдет ее роман "Родинка", она, посвятив его Анне Фрейд ("той, которой я хотела рассказать о том, что любила больше всего"), скажет там: "Не удаляй из своей души его, вселенского жителя, кочевника, ребенка твоей далекой Родины…",

28
{"b":"103914","o":1}