Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Юный Рильке просил у Судьбы иного:

Тысячи диких вопросов ношу я в себе.
Когда к ним взываю, возвращается лишь эхо,
но не ответ.
Эти вопросы подобны безмолвным башням…
Но когда-то на них проснутся колокола
и день праздничный будет объявлен.
И потому ищу я Ту, которая раскачает колокола
и невидимые веревки возьмет в свои руки.

Эти строки написаны за месяц до его встречи с Саломе. Вот в сердцевину какого ожидания вступила Лу 12 или 14 мая 1897 года в театре на площади Гертнер в Мюнхене. Точная дата знакомства затерялась в ее памяти, но 14 мая она уже писала о Рильке в своем дневнике: о том, как они гуляли всю ночь — она, этот молодой поэт и известный мюнхенский архитектор Август Эндель, — обсуждая только что увиденную ими премьеру "Темной ночи" фон Шевитха и еще море всякой всячины.

На самом же деле это знакомство имело свою предысторию: только потом, сопоставив все нюансы и колорит речевых оборотов, Лу окончательно убедилась в том, что новый ее знакомый и автор анонимных стихотворных посланий, которые она регулярно получала в своем пансионате "Квисторп" (где жила вместе с Фридой фон Бюлов), — одно и то же лицо. Рильке же, после официального знакомства с обеими подругами, не преминул сразу же похвастаться в письме к матери, что он приятельствует с "двумя превосходными женщинами" — "знаменитой писательницей" (Лу) и "известной исследовательницей Африки" (фон Бюлов).

Уже на следующий день после знакомства он передаст Лу через посыльного письмо, на этот раз не анонимное. Хотя оно и начинается довольно церемонным обращением "милостивая государыня", в нем ощущается темперамент огромной юношеской страсти. Поводом, который придал ему смелость написать это письмо, явилось, по его мнению, совершенно мистическое совпадение в понимании ими обоими нерва религиозной гениальности Христа (имелось в виду опубликованное за год до их встречи эссе Саломе "Иисус — еврей" и его собственные, так впоследствии никогда и не напечатанные "Видения Иисуса"). Мысли, изложенные в этих двух трудах, показались ему до невозможного конгениальными."…Без ложной скромности, — писал он, — из-за безусловной силы Ваших слов мое произведение обрело в моих ощущениях освящение и санкцию".

Так юный Рене Мария Рильке приходит к Лу Андреас-Саломе, как некогда девочка Луиза — к пастору Гийо. Так ученик восторженно выбирает своего Учителя — предмет неизменного обожествления и самой пронзительной земной нежности. Так фанатичный богоискатель приходит к человеку, уже готовому стать Священником. И Лу Саломе действует так, как действовал когда-то Гийо — как "тормоз и обещание" одновременно. Смысл такого обещания невозможно вместить в предложение: чтобы его развернуть, понадобилось три года испепеляющей страсти и пожизненная духовная близость.

Видимо, поначалу только эта невольная ассоциация — ее собственная история с Гийо — заставила Лу обратить внимание на юного адресата. К подобным знакам поклонения Лу привыкла, сами по себе они не могли взволновать ее. Она восприняла с изрядной долей скепсиса его воистину вулканическое извержение на тот момент отнюдь еще не самого совершенного лиризма. Не мог вызвать у нее энтузиазма и кричащий возрастной разрыв: Лу было тридцать шесть, а Рильке — двадцать один год.

В том первом подписанном письме он умоляет ее о новой встрече в театре, а спустя четыре дня посылает ей свои "Песни страсти" и признается, что "бежал по городу с розами, дрожа от невыносимого желания и страха встретить где-нибудь Вас". Через несколько дней он перейдет с ней на "ты" и, как родник пробивает русло, его безудержная любовь пробьет себе дорогу.

Минует еще три недели, и они станут неразлучны.

Рильке — Саломе, 8 июня, из Мюнхена в Мюнхен:

"Моя весна, я хочу видеть мир через Тебя, потому что тогда я буду видеть не мир, а Тебя, Тебя, Тебя!"

Апокалиптический темп их неистового сближения — и, как покажет жизнь, бесконечного приближения двух личностей, невзирая на все их кризисы, — немало изумил и современников, и биографов. Как же быстро мог подчинить столь юный Рильке эту женщину, которая могла и умела причинять боль, убивать любое движение чувства одним трезвым жестом, уходить не прощаясь и без слов оправдания! Годами державшая на неумолимой дистанции многих весьма незаурядных поклонников и даже пятидесятилетнего профессора-мужа, она впервые стала покорной, — покорной этому мальчику, несмотря на то, а может именно потому, что он сам хотел быть только ее рабом…

"Ты — мой праздничный день. И когда я во сне спешу к Тебе, я всегда несу в волосах цветы. Я хотел бы вплетать цветы Тебе в волосы. Какие? Нет ни одного достаточно трогательного и простого цветка, чтобы он был достоин Тебя. В каком мае я мог бы Тебе его сорвать? Теперь, однако, я верю — на Твоих волосах всегда есть венок… или корона… Никогда я не видел Тебя иной, нежели такой, на которую мог бы молиться. Никогда Тебя иначе не слышал, как только такой, в которую мог бы верить. Никогда иначе по Тебе не тосковал, как только думая, чту мог бы вытерпеть за Тебя. Никогда не желал Тебя иначе, как только посметь бы преклонить пред Тобой колени. Я Твой, словно скипетр, являющийся собственностью королевы, — но я не делаю Тебя богатой. Я Твой, как последняя бледнеющая звездочка, принадлежащая ночи, хотя ночь о ней не знает и не догадывается о ее блеске".

И вопреки своему изначальному скепсису и сомнению относительно его поэтического дара Лу согласится с его ненасытностью, хотя всегда, не обольщаясь, будет отдавать себе отчет в том, что он жаждет ее и как возлюбленную, и как ту, которая будет одаривать его материнской любовью. Она сыграет обе эти роли с полной отдачей.

С терпением и виртуозностью меняя формы стимулирования его таланта, их дозировку, она будет чередовать материнские увещевания с насыщенно-психологическими пояснениями, прибегая, в конце концов, к совсем простым, но весьма действенным проявлениям своей учительской харизмы.

Он не сопротивлялся: "Зависит от Тебя, кем я стану. Ты одариваешь мою ночь мечтами, утро — песнями, даешь цель моим дням и солнечную устремленность моим пурпурным сумеркам.

Буду Тебе это часто и беспрерывно повторять. Это признание будет во мне дозревать с каждым разом все выразительнее, все четче. Пока не сумею яснее ясного Тебе это объяснить и Ты меня окончательно не поймешь — и тогда настанет наше лето. И будет длиться в продолжение всех дней Твоего Рене".

Она потребует, чтобы он изменил даже это имя: неопределенность и бесформенную интимность Рене превратил в твердое романтическое — Райнер. Так в свое время сделал Гийо: вместо повсеместного Луиза и непроизносимого для него русского Леля именно он дал ей во время конфирмации новое имя Лу. Новое имя всегда влечет новую Судьбу: эту истину Саломе однозначно установила для себя, несколько раз выпустив из глубины себя на волю новое имя-личность и вновь возвратив обратно, в себя, эту мифоличность, ассимилируя ее.

Много лет спустя Марина Цветаева восторженно напишет Рильке: "Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали!" Наверное, она так никогда и не узнала, чья рука управляла этим выбором. В 1926 году, пораженная известием о его смерти, Цветаева писала:

Что мне делать в новогоднем шуме
С этой внутреннею рифмой:
Райнер — умер?

Известный американский германист Бернгард Блюм в своей знаменитой речи в Сан-Франциско, посвященной столетней годовщине со дня рождения поэта, сказал: "Если возможно приписать перелом в развитии Рильке одному человеку, то им была Лу Андреас-Саломе, вдохнувшая в него веру в себя, — ту веру, которая ему была столь необходима, — и не просто так, а потому что любила его… Когда весной 1897 года Рильке познакомился с Лу, он был не более чем амбициозным литературным импресарио, которому нечего было предъявить, кроме бесчисленной заурядной продукции, в лучшем случае — талант чисто формальный: вторичный, сентиментальный, без видимой силы, без идеи и подлинной философии. В то же время Лу превосходила Рильке, и не только по возрасту: необычайно интеллигентная, вполне освоившаяся в свете, в лучшем смысле слова опытная, обладающая связями, она оторвала Рильке от провинциального горизонта его начальных опытов".

25
{"b":"103914","o":1}