По расставании с Ницше Лу и Рэ поселились вместе в Берлине. Все ее биографы утверждают, что, живя пять лет под одной крышей с этим человеком, путешествуя с ним, она сохраняла полную самостоятельность и неприкосновенность как женщина. Сторонние мнения ее не интересовали. Пауль же терпеливо мирился со своей ролью, — даже когда узнал, что в берлинском кругу молодых интеллектуалов Лу полушутя называли Ее Превосходительством, а его — только Дамой двора. Лу считала это удачной шуткой. И он признал в конце концов, что это достаточно остроумно.
Общение с Лу сильно изменило характер и привычки Пауля: этот меланхолик и пессимист с суицидальными наклонностями стал веселым жизнелюбом, поборовшим свою страсть к рулетке. Лу шутя обучала Пауля искусству "жить экономно" и весьма в этом преуспела, судя по тем дифирамбам, которые ей пел брат Пауля Георг, ведавший их общим наследством, с облегчением обнаруживший, что Пауль перестал докучать ему своими долгами. Вообще, Рэ был из тех редких людей, совместная жизнь с которыми всегда легка, насыщенна и комфортна. Его редкий дар человечности Лу до конца оценила только с годами:
"…С Паулем нас свела не взаимная потребность в недолгой встрече, а то, что связывает навсегда. И если это действительно было так, то только потому, что он обладал абсолютно уникальным среди тысяч людей даром товарищества. То, что мне в силу детской наивности казалось естественным и само собой разумеющимся, было на самом деле чем-то исключительным…"
А тем временем Пауль скрыто страдал, наблюдая слишком очевидное сближение Лу с двумя молодыми людьми из их берлинского окружения, общение с которыми, казалось, интриговало ее сильнее, чем старая дружба. Одним из них был творец новой немецкой социологии Фердинанд Теннис, старше ее на шесть лет. В 1897 году он выпустит книгу о культе Ницше, в которой оценит исследование Саломе об авторе "Заратустры" как "пионерское в правильном понимании этого особенного явления". Соперником его был Герман Эббингаус, берлинский приват-доцент, знаток экспериментальной психологии, на одиннадцать лет старше Лу.
Эти предпочтения были связаны не только с неистребимой тягой Лу ко всему новому. Она начала бунтовать против чрезмерной приверженности Пауля к дарвинизму. Его новая книга, "Генезис сознания", расстроила Лу своей чуждостью: некоторые страницы показались ей просто-таки окрашенными "несколько ограниченным утилитаризмом". По большому счету, этот конфликт парадигм назревал уже давно, еще со времен "тройственного союза". Быть может, драматизм ситуации и состоял в том, что она все время разрывалась между идейной близостью к Ницше и человеческой близостью к Рэ? В одном письме к Ницше из Гамбурга (от 4 июня, то есть еще того периода, когда эксперимент Троицы был в полном разгаре) Лу, после чтения "Утренней зари", делится с ним размышлением: "Оба вы — как два пророка, обращенные к прошлому и будущему, из которых один, Рэ, открывает начало богов, а другой сообщает об их смерти. Но все же в этом с виду совместном стремлении заключено глубокое расхождение, которое наилучшим образом можно определить при помощи Ваших собственных слов: в то время как эгоист у Пауля, который, к огорчению Мальвиды, шагает вплоть до "предела последствий", говорит себе: "единственной нашей целью является удобная, счастливая жизнь", — Вы утверждаете: "если надо отказаться от благополучной жизни, нам остается жизнь героическая"". Парадоксальная логика героизма всегда была понятней Лу, чем утилитарная естественность "борьбы за существование". К тому же Лу не могла не досадовать, зная, что Ницше, преодолев фазу их совместного с Рэ увлечения позитивизмом, уже вступил в свою профетическую, "заратустрианскую" эпоху, Пауль же в известном смысле продолжал держаться "за старые стены".
Как в этой ситуации могла себя повести такая "интеллектуальная непоседа", как Лу? "Наполнение себя всякий раз новым содержанием — вот ее излюбленное состояние", — отзывался о ней Э. Шпрангер. Некоторые расценивали эту духовную открытость как "ментальную всеядность", даже как своего рода "интеллектуальную похоть". Трудно сказать, насколько сильно ее обуревали идейные вожделения, но в непостоянстве она была замечена не раз. И все же никакие новые увлечения, по ее словам, не в силах были затронуть глубинную ось их близости с Рэ: в главных вопросах — вопросах ее "карьеры в невозможном" — она доверяла ему безоговорочно. Помимо всего прочего, в обязанности Пауля входило ограждать нестандартность их отношений от досужих домыслов (впрочем, без превратных истолкований все равно не обходилось). Поэтому, вопреки своему прозвищу, именно он был стратегом их союза и ему принадлежал выбор их круга общения, который должен был быть, по его замыслу, равноудаленным как от светских салонов, так и от богемных сборищ. К этому кругу, помимо упомянутых представителей, принадлежали также датский историк литературы Георг Брандес, автор "Главных направлений в литературе XIX века", историк Ганс Делбрюк, издатель Шопенгауэра, переводчик древнеиндийских текстов Пауль Дейссен, вагнерианец Генрих фон Штайн, Макс Хайнеман, сочинявший музыку к стихам Лу, и другие.
Пауль Дейссен в своей книге воспоминаний сознается, что решил было влюбиться в Лу заодно с Теннисом и Эббингаусом. Но влюбленность прошла, стоило ему обнаружить, что на ее взгляды, кроме его собственных, повлияли… "туманные построения Штайна".
Это курьезное разочарование очень показательно. При всей своей интеллектуальной впечатлительности Лу нисколько не была внушаемой. И ее духовная отзывчивость, легко вводя в заблуждение, таила в себе бессознательную провокацию: она пробуждала соблазн духовно узурпировать эту женщину.
Этот соблазн питался иллюзией исключительности возникшего "понимания", которое Лу на самом деле расточала столь "неразборчиво". Очередной "властитель ее дум" лишь понапрасну растравлял себя верой в свое духовное влияние: он быстро наталкивался на стойкий иммунитет Лу к любого рода суггестии и убеждался, что ее практически невозможно идейно околдовать. Поначалу каждый склонен был считать глубину ее понимания и живость ее реакции залогом единственности и предопределенности их встречи. Мало кто подозревал, сколь безграничными, прямо-таки протеевскими ресурсами обладала Лу по части воли к пониманию. Культивируя некую свою врожденную склонность или предрасположенность до уровня жизненной стратегии, она, если угодно, давала тем самым творческий ответ на ницшевскую "волю к власти". Сколько самозабвенности, душевной вместимости, готовности поставить весь свой внутренний мир на карту требовала от нее такая стратегия! Стратегия, зиждущаяся на добровольном согласии инвестировать всю себя без остатка в каждый контакт. "Я бы хотела побывать в шкуре каждого человеческого существа, достичь Все-Понимания", — записала она еще в своих таутенбургских афоризмах. Вслед за Гёте она готова была стать "страшной захватчицей", вменившей себе в обязанность "использовать все, даже враждебные вещи". "Будучи свободен ото всех, я отдал себя во всеобщее рабство, дабы больше приобрести", — говаривал бессмертный автор "Фауста", уверенный, что подлинный индивидуализм возможен только через универсализм. Но Лу прекрасно понимала, что открытость миру должна быть равна по силе противостоянию ему, иначе человек рискует быть просто смятым навалившейся на него всеполнотой. Сверхвосприимчивость обязана уравновешиваться скрытой внутренней твердостью. И Лу неоднократно доказывала своим слишком легковерным собеседникам, что она — крепкий орешек. Камертоном ее поступков была главная тайна все того же Гёте, "заключенная в трех словах": "То, чему я учу, кажется столь легким, а осуществить его почти невозможно: это податливость при большой воле".
Насколько сама Лу осознавала всю искусительность своего пресловутого "абсолютного понимания"? Всегда ли она могла удержаться от невольного кокетства этим обоюдоострым оружием? Ведь для некоторых соблазн "присвоить" ее духовно незаметно переходил в желание присвоить ее и как женщину. Чуть позже история с Францем Ведекиндом предельно обнажит все эти скрытые тенденции. Пока же благодаря покровительству Пауля Рэ ей удавалось безнаказанно балансировать на лезвии бритвы.