– Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил диким языком, так что до смерти надоел этой твоей… Груне, что ли! Этим ли привязывают женщину?
– Чем же? – сухо спросила Лизавета Александровна мужа.
– Ох, как колет поясницу! – простонал Петр Иваныч.
– Потом вы твердили, – продолжал Александр, – что привязанности глубокой, симпатической нет, а есть одна привычка…
Лизавета Александровна молча и глубоко посмотрела на мужа.
– То есть я, вот видишь ли, я говорил тебе для того… чтоб… ты… того… ой, ой, поясница!
– И вы говорили это, – продолжал Александр, – двадцатилетнему мальчику, для которого любовь – все, которого деятельность, цель – все вертится около этого чувства: им он может спастись или погибнуть.
– Точно двести лет назад родился! – бормотал Петр Иваныч, – жить бы тебе при царе Горохе.
– Вы растолковали мне, – говорил Александр, – теорию любви, обманов, измен, охлаждений… зачем? я знал все это прежде, нежели начал любить; а любя, я уж анализировал любовь, как ученик анатомирует тело под руководством профессора и вместо красоты форм видит только мускулы, нервы…
– Однако, я помню, это не помешало тебе сходить с ума по этой… как ее?.. Дашеньке, что ли?
– Да; но вы не дали мне обмануться: я бы видел в измене Наденьки несчастную случайность и ожидал бы до тех пор, когда уж не нужно было бы любви, а вы сейчас подоспели с теорией и показали мне, что это общий порядок, – и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к жизни и состарелся душой. Дружбу вы отвергали, называли и ее привычкой; называли себя, и то, вероятно, шутя, лучшим моим другом, потому разве, что успели доказать, что дружбы нет.
Петр Иваныч слушал и поглаживал одной рукой спину. Он возражал небрежно, как человек, который, казалось, одним словом мог уничтожить все взводимые на него обвинения.
– И дружбу хорошо ты понимал, – сказал он, – тебе хотелось от друга такой же комедии, какую разыграли, говорят, в древности вон эти два дурака… как их? что один еще остался в залоге, пока друг его съездил повидаться… Что, если б все-то так делали, ведь просто весь мир был бы дом сумасшедших!
– Я любил людей, – продолжал Александр, – верил в их достоинства, видел в них братьев, простер было к ним горячие объятия…
– Да, очень нужно! Помню твои объятия, – перебил Петр Иваныч, – ты мне ими тогда порядочно надоел.
– А вы показали мне, чего они стоят. Вместо того чтоб руководствовать мое сердце в привязанностях, вы научили меня не чувствовать, а разбирать, рассматривать и остерегаться людей; я рассмотрел их – и разлюбил!
– Кто ж тебя знал! Видишь, ведь ты какой прыткий: я думал, что ты от этого будешь только снисходительнее к ним. Я вот знаю их, да не возненавидел…
– Что ж, ты любишь людей? – спросила Лизавета Александровна.
– Привык… к ним.
– Привык! – повторила она монотонно.
– И он бы привык, – сказал Петр Иваныч, – да он уж прежде был сильно испорчен в деревне теткой да желтыми цветами, оттого так туго и развивается.
– Потом я верил в самого себя, – начал опять Александр, – вы показали мне, что я хуже других, – я возненавидел и себя.
– Если б ты рассматривал дело похладнокровнее, так увидел бы, что ты не хуже других и не лучше, чего я и хотел от тебя: тогда не возненавидел бы ни других, ни себя, а только равнодушнее сносил бы людские глупости и был бы повнимательнее к своим. Я вот знаю цену себе, вижу, что нехорош, а признаюсь, очень люблю себя.
– А! тут любишь, а не привык! – холодно заметила Лизавета Александровна.
– Ох, поясница! – заохал Петр Иваныч.
– Наконец вы, одним ударом, без предостережения, без жалости, разрушили лучшую мечту мою: я думал, что во мне есть искра поэтического дарования; вы жестоко доказали мне, что я не создан жрецом изящного; вы с болью вырвали у меня эту занозу из сердца и предложили мне труд, который был мне противен. Без вас я писал бы…
– И был бы известен публике как бездарный писатель, – перебил Петр Иваныч.
– Что мне до публики? Я хлопотал о себе, я приписывал бы свои неудачи злости, зависти, недоброжелательству и мало-помалу свыкся бы с мыслью, что писать не нужно, и сам бы принялся за другое. Чему же вы удивляетесь, что я, узнавши все, упал духом?..
– Ну, что скажешь? – спросила Лизавета Александровна.
– Не хочется и говорить-то: как отвечать на такой вздор? Я виноват, что ты, едучи сюда, воображал, что здесь все цветы желтые, любовь да дружба; что люди только и делают, что одни пишут стихи, другие слушают да изредка, так, для разнообразия, примутся за прозу?.. Я доказывал тебе, что человеку вообще везде, а здесь в особенности, надо работать, и много работать, даже до боли в пояснице… цветов желтых нет, есть чины, деньги: это гораздо лучше! Вот что я хотел доказать тебе! я не отчаивался, что ты поймешь наконец, что такое жизнь, особенно как ее теперь понимают. Ты и понял, да как увидел, что в ней мало цветов и стихов, и вообразил, что жизнь – большая ошибка, что ты видишь это и оттого имеешь право скучать; другие не замечают и оттого живут припеваючи. Ну чем ты недоволен? чего тебе недостает? Другой на твоем месте благословил бы судьбу. Ни нужда, ни болезнь, никакое реальное горе не дотрогивалось до тебя. Чего у тебя нет? Любви, что ли? Мало еще тебе: любил ты два раза и был любим. Тебе изменили, ты поквитался. Мы решили, что друзья у тебя есть, какие у другого редко бывают: не фальшивые; в воду за тебя, правда, не бросятся и на костер не полезут, обниматься тоже не охотники; да ведь это до крайности глупо; пойми, наконец! но зато совет, помощь, даже деньги – всегда найдешь… Это ли еще не друзья? Со временем ты женишься; карьера перед тобой: займись только; а вместе с ней и фортуна. Делай все, как другие, – судьба не обойдет тебя: найдешь свое. Смешно воображать себя особенным, великим человеком, когда ты не создан таким! Ну о чем же ты горюешь?
– Я вас не виню, дядюшка, напротив, я умею ценить ваши намерения и от души благодарю за них. Что делать, что они не удались? Не вините же и меня. Мы не поняли друг друга – вот в чем наша беда! Что может нравиться и годиться вам, другому, третьему – не нравится мне…
– Нравится мне, другому, третьему!.. не то говоришь, милый! разве я один так думаю и действую, как учил думать и действовать тебя?.. Посмотри кругом: рассмотри массу – толпу, как ты называешь ее, – не ту, что в деревне живет: туда это долго не дойдет, а современную, образованную, мыслящую и действующую: чего она хочет и к чему стремится? как мыслит? и увидишь, что именно так, как я учил тебя. Чего я требовал от тебя – не я все это выдумал.
– Кто же? – спросила Лизавета Александровна.
– Век.
– Так непременно и надо следовать всему, что выдумает твой век? – спросила она, – так все и свято, все и правда?
– Все и свято! – сказал Петр Иваныч.
– Как! правда, что надо больше рассуждать, нежели чувствовать? Не давать воли сердцу, удерживаться от порывов чувства? не предаваться и не верить искреннему излиянию?
– Да, – сказал Петр Иваныч.
– Действовать везде по методе, меньше доверять людям, считать все ненадежным и жить одному про себя?
– Да.
– И это свято, что любовь не главное в жизни, что надо больше любить свое дело, нежели любимого человека, не надеяться ни на чью преданность, верить, что любовь должна кончаться охлаждением, изменой или привычкой? что дружба привычка? Это все правда?
– Это была всегда правда, – отвечал Петр Иваныч, – только прежде не хотели верить ей, а нынче это сделалось общеизвестной истиной.
– Свято и это, что все надо рассматривать, все рассчитывать и обдумывать, не позволять себе забыться, помечтать, увлечься хоть и обманом, лишь бы быть оттого счастливым?..
– Свято, потому что разумно, – сказал Петр Иваныч.
– Правда и это, что умом надобно действовать и с близкими сердцу… например, с женой?..
– У меня еще никогда так не болела поясница… ох! – сказал Петр Иваныч, корчась на стуле.