Он то и дело подливал да подливал; чего ж не допивали гости, давал допить Алексаше и Николаше, которые так и хлопали рюмка за рюмкой; вперед видно <было, на> какую часть человеческих познаний обратят внимание по приезде в столицу. С гостьми было не то: в силу, в силу перетащились они на балкон и в силу поместились в креслах. Хозяин, как сел в свое какое-то четырехместное, так тут же и заснул. Тучная собственность его, превратившись в кузнецкий мех, стала издавать, через открытый рот и носовые продухи, такие звуки, какие редко приходят в голову и нового сочинителя: и барабан, и флейта, и какой-то отрывистый гул, точный собачий лай.
«Эк его насвистывает!» сказал Платонов.
Чичиков засмеялся.
«Разумеется, если этак пообедать, как тут придти скуке. Тут сон придет. Не правда ли?»
«Да. Но я, однако же, вы меня извините, не могу понять, как можно скучать. Против скуки есть так много средств».
«Какие же?»
«Да мало ли для молодого человека? Танцовать, играть на каком-нибудь инструменте… а не то жениться».
«На ком?»
«Да будто в окружности нет хороших и богатых невест?»
«Да нет».
«Ну поискать в других местах, поездить». И богатая мысль сверкнула вдруг в голове Чичикова. «Да вот прекрасное средство!» сказал он, глядя в глаза Платонову.
«Какое?»
«Путешествие».
«Куда ж ехать?»
«Да если вам свободно, так поедем со мной», сказал Чичиков и подумал про себя, глядя на Платонова: «А это было бы хорошо. Тогда бы можно издержки пополам, а подчинку коляски отнести вовсе на его счет».
«А вы куда едете?»
«Покамест еду я не столько по своей нужде, сколько по надобности другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так сказать, и для самого себя: ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая наука». И, сказавши это, помышлял Чичиков между тем так: «Право, было <бы> хорошо. Можно даже и все издержки на его счет; даже и отправиться на его лошадях, а мои бы покормились у него в деревне».
«Почему ж не проездиться?» думал между тем Платонов. «Дома же мне делать нечего, хозяйство и без того на руках у брата; стало быть, расстройства никакого. Почему ж в самом деле не проездиться?» — «А согласны ли вы», сказал он вслух: «погостить у брата денька два? Иначе он меня не отпустит».
«С большим удовольствием. Хоть три».
«Ну, так по рукам! Едем!» сказал, оживясь, Платонов.
Они хлопнули по рукам. «Едем!»
«Куда! куда?» вскрикнул хозяин, проснувшись и выпуча на них глаза. «Нет, сударики! и колеса у коляски приказано снять, а вашего жеребца, Платон Михайлыч, угнали отсюда за пятнадцать верст. Нет, вот вы сегодня переночуйте, а завтра после раннего обеда и поезжайте себе».
Что было делать с Петухом? Нужно было остаться. Зато награждены они были удивительным весенним вечером. Хозяин устроил гулянье на реке. Двенадцать гребцов, в двадцать четыре весла, с песнями, понесли их по гладкому хребту зеркального озера. Из озера они пронеслись в реку, беспредельную, с пологими берегами на обе стороны, подходя беспрестанно под протянутые впоперек реки канаты для ловли. Хоть бы струйкой шевельнулись воды; только безмолвно являлись пред ними, один за другим, виды, и роща за рощей тешила взоры разнообразным размещением дерев. Гребцы, хвативши разом в двадцать четыре весла, подымали вдруг все весла вверх и катер, сам собой, как легкая птица, стремился по недвижной зеркальной поверхности. Парень-запевала, плечистый детина, третий от руля, починал чистым, звонким голосом, выводя как бы из соловьиного горла <?> начинальные запевы песни, пятеро подхватывало, шестеро выносило, и разливалась она, беспредельная, как Русь. И Петух, встрепенувшись, пригаркивал, поддавая, где не хватало у хора силы, и сам Чичиков чувствовал, что он русской. Один только Платонов [думал: ] «Что хорошего в этой заунывной песне? От нее еще бо̀льшая тоска находит на душу».
Возвращались назад уже сумерками. Впотьмах ударяли весла по водам, уже не отражавшим неба. В темноте пристали они к берегу, по которому разложены были огни; на треногах варили рыбаки уху из животрепещущих ершей. Всё уже было дома. Деревенская скотина и птица уже давно была пригнана, и пыль от них уже улеглась, и пастухи, пригнавшие их, стояли у ворот, ожидая кринки молока и приглашения к ухе. В сумерках слышался тихий гомон людской, бреханье собак, где-то отдававшееся из чужих деревень. Месяц подымался, и начали озаряться потемневшие окрестности, и всё озарилось. Чудные картины. Но некому было ими любоваться. Николаша и Алексаша, вместо того, чтобы пронестись в это время перед ними на двух лихих жеребцах, в обгонку друг друга, думали о Москве, о кондитерских, о театрах, о которых натолковал им заезжий из столицы кадет. Отец их думал о том, как бы окормить своих гостей. Платонов зевал. Всех живей оказался Чичиков. «Эх право, заведу когда-нибудь деревеньку». И стали ему представляться и бабенка, и Чичонки.
А за ужином опять объелись. Когда вошел Павел Иванович в отведенную комнату для спанья и, ложась в постель, пощупал животик свой: «Барабан!» сказал: «никакой городничий не взойдет!» Надобно такому стеченью обстоятельств, что за стеной был кабинет хозяина. Стена была тонкая, и слышалось всё, что там ни говорилось. Хозяин заказывал повару, под видом раннего завтрака, на завтрашний день решительный обед. И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит.
«Да кулебяку сделай на четыре угла», говорил он с присасываньем и забирая к себе дух. «В один угол положи ты мне щеки осетра да визиги, в другой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого, какого-нибудь там того. Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, пропеки ее так, чтобы всю ее прососало, проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак растого — не то, чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту как снег какой, так чтобы и не услышал». Говоря это, Петух присмактывал и подшлепывал губами.
«Чорт побери, не даст спать», думал Чичиков и закутал голову в одеяло, чтобы не слышать ничего. Но и сквозь одеяло было слышно:
«А в обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да сняточков, да груздочков, да там, знаешь, репушки, да морковки, да бобков, там чего-нибудь этакого, знаешь, того растого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да в свиной сычуг положи ледку, чтобы он взбухнул хорошенько».
Много еще Петух заказывал блюд. Только и раздавалось: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул Чичиков уже на каком-то индюке.
На другой день до того объелись гости, что Платонов уже не мог ехать верхом. Жеребец был отправлен с конюхом Петуха. Они сели в коляску. Мордатый пес лениво пошел за коляской: он тоже объелся.
«Это уже слишком», сказал Чичиков, когда выехали они со двора.
«А не скучает, вот что досадно», <подумал> Платонов.
«Было бы у меня, как у тебя, 70 тысяч в год доходу», подумал Чичиков: «да я бы скуку и на глаза к себе <не пустил>. Вон откупщик Муразов, — легко сказать, — 10 миллионов… Экой куш».
«Что, вам ничего заехать? Мне бы хотелось проститься с сестрой и с зятем».
«С большим удовольствием», сказал Чичиков.
«Если вы охотник до хозяйства», сказал Платонов, «то вам будет с ним интересно познакомиться. Уж лучше хозяина вы не сыщете. Он в десять лет возвел свое именье до <того>, что вместо 30 теперь получает двести тысяч».
«Ах, да это, конечно, препочтенный человек! Это преинтересно будет с этаким человеком познакомиться. Как же? Да ведь это сказать… А как по фамилии?»
«Костанжогло».
«А имя и отчество, позвольте узнать?»
«Константин Федорович».
«Константин Федорович Костанжогло! Очень будет интересно познакомиться. Поучительно узнать этакого человека».
Платонов принял на себя руководить Селифаном, что было нужно, потому что тот едва держался на козлах. Петрушка два раза сторчаком слетел с коляски, так что необходимо было, наконец, привязать его веревкой к козлам. «Экая скотина!» повторял только Чичиков.