Еще в 1823 г. Орест Сомов („О романтической поэзии“, СПб., 1823) указывал на новые, свежие темы для романтического писателя, называя среди них „малороссиян“ „с сладостными их песнями и славными воспоминаниями“ и „отважных переселенцев Сечи Запорожской“: „все они, соединясь верою и пламенною любовию к отчизне, носят черты отличия в нравах и наружности“.
Несколько лет спустя Н. А. Полевой в обширной рецензии на „Историю Малой России“ Д. Бантыша-Каменского доказывал, что „под рукою живописца искусного Малороссия представит картину самую занимательную, самую живописную“, ибо „никакая швейцарская, никакая нидерландская революция не покажет нам явлений, столь диких, столь прекрасных!“. „Изобразите, — писал Полевой дальше, — постепенное сближение казаков с литовцами, поляками и гражданственностью, заселение их по обе стороны Днепра; новых врагов казацких, крымцев; отделение запорожцев, образование украинских казаков; их предводителей, от Дашковича до Хмельницкого; странное ученое образование киевского духовенства под владением Литвы и Польши; что-то рыцарское и ученое в малороссийкой аристократии, что-то дикое, литовско-азиятское, в простом народе Малороссии; эту пеструю смесь Азии и Европы, кочевой и оседлой жизни, покорности и независимости, твердости и слабости, и наконец взаимных отношений, взаимной политики, в одно время, Польши, Литвы, Турции, Крыма. Конечно, не предмет будет виноват, если ваш рассказ не увлечет душ и умов!“ („Московский Телеграф“, 1830, т. 35, стр. 272).
В следующем 1831 г. Н. Маркевич в предисловии к „Украинским мелодиям“ (М., 1831, стр. XXVII–XXVIII) набрасывал проект большого художественно-исторического сочинения, обещая: „Если станет на то сил моих и времени, быть может, я решусь принесть моим соотечественникам и земле, кормившей некогда наших праотцев, а ныне хранящей остатки их, — подробное описание красот исторических, прелестей природы, обычаев, обрядов, одежды, древнего правления малороссийского. Приятно было бы вспомнить, каков был Батурин, Чигирин или Глухов во времена предков наших, каковы были нравы, язык; приятно представить себе отечество в дни его протекшие“.
Во всех этих предложениях и обещаниях сказалось недовольство преподносившейся в художественной литературе условной историей, сказались требования большей исторической документальности и убедительности.
Те же требования начинала ставить себе и русская историческая беллетристика (в частности, и с украинской тематикой), начиная со второй половины 20-х годов XIX века, — беллетристика, имевшая своим источником романы Вальтер Скотта (см. многочисленные факты, приведенные в книге И. И. Замотина „Романтический идеализм в русском обществе и литературе 20-30-х годов XIX столетия“, СПб., 1907, стр. 323–328).
Современниками влияние Вальтер Скотта на автора „Вечеров“ и „Миргорода“ ощущалось весьма явственно (отзывы Полевого, Булгарина; замечание Пушкина, что начало „Тараса Бульбы“ „достойно Вальтер Скотта“).
Гоголя роднит с Вальтер Скоттом общая манера исторического повествования, основанная на изучении исторических и фольклорных источников и в то же время на глубоко-личном отношении к прошлому. Гоголь далек был от механического пересказа немногочисленных в то время общих исторических работ и от механического нанизыванья историко-бытовых деталей, как это нередко у М. Н. Загоскина, Н. А. Полевого, особенно же — в исторических романах Ф. Булгарина, а также у многочисленных „Вальтер Скоттиков“ 20-30-х гг.
Типичность фабулы Гоголя, особенно в первой редакции, делает почти излишними поиски ее непосредственных литературных источников. Хотя исследователи (Н. П. Дашкевич, Н. И. Петров, Н. А. Котляревский) и отмечали ряд отдельных мест, эпизодов и характеристик „Тараса Бульбы“, восходящих к литературным „источникам“, к известным „прототипам“, — связь этих „предшественников“ с повестью Гоголя весьма отдаленная.
Примером может быть В. Т. Нарежный, романы которого „Запорожец“ и „Бурсак“ особенно часто ставились в связь с „Тарасом Бульбой“, хотя в изображаемой в них условно-исторической Сечи нет ни бытовых черт, ни исторических фактов, ни художественных изобразительных средств, которые отразились бы в повести Гоголя. Для Гоголя с его идеализацией Запорожья неприемлемы были тенденции Нарежного: „пройдет столетие — и может быть одним только географам будет известно место, где стояла некогда Сечь Запорожская“ (там же, стр. 216) и т. п. К непосредственным впечатлениям от чтения Нарежного („Бурсак“) могут быть возведены только воспоминания о бурсацких годах Остапа и Андрия; могли запомниться Гоголю и страницы из романа „Запорожец“ о возникновении и основных принципах устройства Сечи (ср. „Тарас Бульба“ стр. 64–67 и особенно 301–303 и „Романы и повести, сочиненные Василием Нарежным“, ч. VIII, СПб., 1836, стр. 184–185). У Нарежного Гоголь мог также обратить внимание на некоторые традиционные типы (например, тип еврея).
Столь же неопределенны черты сходства с гоголевской повестью и во многих других художественных произведениях, называвшихся среди литературных „источников“ „Тараса Бульбы“. Ни общая характеристика казачества, какую дает Разумник Гонорский („Опыты в прозе“, Харьков, 1818, стр. 110–111), ни домыслы о происхождении казачества и сцена битвы между казаками и турками в романе Федора Глинки „Зинобий Богдан Хмельницкий, или освобожденная Малороссия“ („Письма к другу“, часть III, СПб., 1817, стр. 151–152, 179–182), ни сцена казни в сентиментальной повести Е. Аладьина „Кочубей“ („Невский Альманах на 1828 г.“, СПб., стр. 303–305), ни реминисценции „Истории Русов“ в поэме М. А. Максимовича „Богдан Хмельницкий“ (М., 1833), ни описания Сечи и характеристики запорожцев в романах Булгарина („Дмитрий Самозванец“ и „Мазепа“) — не дают права исследователю говорить о каком-либо значении их для работы Гоголя над „Тарасом Бульбой“. Лишь в одном случае можно говорить о возможности отражения в повести Гоголя образов и настроений оригинала; это — „Украинские мелодии“ Н. А. Маркевича (М., 1831).
„Мелодии“ Маркевича основаны на довольно тщательном изучении фольклорных и исторических источников, на непосредственном любовании красотами Украины. Это восторженное любование создало книге Маркевича некоторый успех; оно, повидимому, привлекло к себе внимание и Гоголя. Так, можно предполагать, что на гоголевском описании степи (глава II) отразились следы чтения „Украинских мелодий“, где степу уделено особенное внимание. В предисловии Маркевич замечает: „наши травы удивляют европейца; Шерер с восторгом говорит следующее: вся равнина изобилует всякого рода огородными растениями: душистые цветы, которые с величайшим тщанием обрабатывают европейцы, там растут сами по полям, и травы такой высоты, что человек на коне легко в них укрывается“ (стр. 34, т. I) (Ник. Маркевич, „Украинские мелодии“, М., 1831, стр. VII–VIII).
Среди „мелодий“ Маркевич посвящает одну специально изображению „степа“ (Маркевич особенно настаивает на таком написании этого слова), давая в ней целый комплекс поэтических образов, частично соответствующих и образам Гоголя (заметим, что до 1835 г. в степной части Украины сам Гоголь не бывал):
Степ широкий, степ обширный!
С первым голосом весны
По тебе Украйны мирной
Гордо скачут табуны; и т. д.
(Маркевич, там же, стр. 46–47) В специальном комментарии к этому стихотворению Маркевич еще раз упоминает это „бесконечное пространство зелени, произведенной рукою природы украинской для украинских табунов“, „эти необозримые луга, где, кажется, никогда не оставляла следов нога человеческая“.[19]
Из других стихотворений Маркевича мог обратить на себя внимание Гоголя переложенный в стихи рассказ „Истории Русов“ о сожжении Наливайка в медном быке, с развернутой картиной пестрой толпы, смотрящей на ужасную казнь, как на интересное зрелище: