Старуха подошла к забору.
„Что́ это у тебя, бабуся, такое?“
„Видите сами, ружье.“
„Какое ружье?“
„Кто его знает, какое! Если б оно было мое, то я, может быть, и знала бы, из чего оно сделано. Но оно панское.“
Иван Иванович встал, и начал рассматривать ружье со всех сторон, и позабыл дать выговор старухе за то, что повесила его вместе с шпагою проветривать.
„Оно, должно думать, железное“, продолжала старуха.
„Гм! железное. Отчего ж оно железное?“ говорил про себя Иван Иванович. „А давно ли оно у пана?“
„Может быть, и давно.“
„Хорошая вещица!“ продолжал Иван Иванович: „я выпрошу его. Что ему делать с ним! или променяюсь на что-нибудь. Что, бабуся, дома пан?“
„Дома.“
„Что он? лежит?“
„Лежит.“
„Ну, хорошо; я приду к нему.“
Иван Иванович оделся, взял в руки суковатую палку от собак, потому что в Миргороде гораздо более их попадается на улице, нежели людей, и пошел.
Двор Ивана Никифоровича хотя был возле двора Ивана Ивановича и можно было перелезть из одного в другой через плетень, однако ж Иван Иванович пошел улицею. С этой улицы нужно было перейти в переулок, который был так узок, что если случалось встретиться в нем двум повозкам в одну лошадь, то они уже не могли разъехаться и оставались в таком положении до тех пор, покамест, схвативши за задние колеса, не вытаскивали их каждую в противную сторону на улицу. Пешеход же убирался, как цветами, репейниками, росшими с обеих сторон возле забора. На этот переулок выходили с одной стороны сарай Ивана Ивановича, с другой амбар, ворота и голубятня Ивана Никифоровича. Иван Иванович подошел к воротам, загремел щеколдой: извнутри поднялся собачий лай; но разношерстная стая скоро побежала, помахивая хвостами, назад, увидевши, что это было знакомое лицо. Иван Иванович перешел двор, на котором пестрели индейские голуби, кормимые собственноручно Иваном Никифоровичем, корки арбузов и дынь, местами зелень, местами изломанное колесо, или обруч из бочки, или валявшийся мальчишка в запачканной рубашке — картина, которую любят живописцы! Тень от развешенных платьев покрывала почти весь двор и сообщала ему некоторую прохладу. Баба встретила его поклоном и, зазевавшись, стала на одном месте. Перед домом охорашивалось крылечко с навесом на двух дубовых столбах, — ненадежная защита от солнца, которое в это время в Малороссии не любит шутить и обливает пешехода с ног до головы жарким по́том. Из этого можно было видеть, как сильно было желание у Ивана Ивановича приобресть необходимую вещь, когда он решился выйти в такую пору, изменив даже своему всегдашнему обыкновению прогуливаться только вечером.
Комната, в которую вступил Иван Иванович, была совершенно темна, потому что ставня были закрыты и солнечный луч, проходя в дыру, сделанную в ставне, принял радужный цвет и, ударяясь в противостоящую стену, рисовал на ней пестрый ландшафт из очеретяных крыш, дерев и развешенного на дворе платья, всё только в обращенном виде. От этого всей комнате сообщался какой-то чудный полусвет.
„Помоги бог!“ сказал Иван Иванович.
„А! здравствуйте, Иван Иванович!“ отвечал голос из угла комнаты. Тогда только Иван Иванович заметил Ивана Никифоровича, лежащего на разостланном на полу ковре. „Извините, что я перед вами в натуре.“ Иван Никифорович лежал безо всего, даже без рубашки.
„Ничего. Почивали ли вы сегодня, Иван Никифорович?“
„Почивал. А вы почивали, Иван Иванович?“
„Почивал.“
„Так вы теперь и встали?“
„Я теперь встал? Христос с вами, Иван Никифорович! как можно спать до сих пор! Я только-что приехал из хутора. Прекрасные жита по дороге! восхитительные! и сено такое рослое, мягкое, злачное!“
„Горпина!“ закричал Иван Никифорович: „принеси Ивану Ивановичу водки, да пирогов со сметаною.“
„Хорошее время сегодня.“
„Не хвалите, Иван Иванович. Чтоб его чорт взял! некуда деваться от жару.“
„Вот, таки нужно помянуть чорта. Эй, Иван Никифорович! Вы вспомните мое слово, да уже будет поздо: достанется вам на том свете за богопротивные слова.“
„Чем же я обидел вас, Иван Иванович? Я не тронул ни отца, ни матери вашей. Не знаю, чем я вас обидел.“
„Полно уже, полно Иван Никифорович!“
„Ей богу я не обидел вас, Иван Иванович!“
„Странно, что перепела до сих пор нейдут под дудочку.“
„Как вы себе хотите, думайте что вам угодно, только я вас не обидел ничем.“
„Не знаю, отчего они нейдут“, говорил Иван Иванович, как бы не слушая Ивана Никифоровича. „Время ли не приспело еще, только время, кажется, такое, какое нужно.“
„Вы говорите, что жита хорошие.“
„Восхитительные жита, восхитительные!“ За сим последовало молчание.
„Что это вы, Иван Никифорович, платье развешиваете?“ наконец сказал Иван Иванович.
„Да прекрасное, почти новое платье загноила проклятая баба. Теперь проветриваю, сукно тонкое, превосходное, только вывороти — и можно снова носить.“
„Мне там понравилась одна вещица, Иван Никифорович.“
„Какая?“
„Скажите пожалуйста, на что вам это ружье, что выставлено выветривать вместе с платьем?“ Тут Иван Иванович поднес табаку. „Смею ли просить об одолжении?“
„Ничего, одолжайтесь! я понюхаю своего!“ При этом Иван Никифорович пощупал вокруг себя и достал рожок. „Вот глупая баба, так она и ружье туда же повесила! Хороший табак жид делает в Сорочинцах. Я не знаю, что он кладет туда, а такое душистое! На канупер немножко похоже. Вот возьмите, разжуйте немножко во рту. Не правда ли, похоже на канупер? возьмите, одолжайтесь!“
„Скажите, пожалуйста, Иван Никифорович, я всё насчет ружья, что вы будете с ним делать? ведь оно вам не нужно.“
„Как не нужно? а случится стрелять.“
„Господь с вами, Иван Никифорович, когда же вы будете стрелять? Разве по втором пришествии. Вы, сколько я знаю и другие запомнят, ни одной еще качки[5] не убили, да и ваша натура не так уже господом богом устроена, чтоб стрелять. Вы имеете осанку и фигуру важную. Как же вам таскаться по болотам, когда ваше платье, которое не во всякой речи прилично назвать по имени, проветривается и теперь еще, что же тогда? Нет, вам нужно иметь покой, отдохновение. (Иван Иванович, как упомянуто выше, необыкновенно живописно говорил, когда нужно было убеждать кого. Как он говорил! Боже, как он говорил!) Да, так вам нужны приличные поступки. Послушайте, отдайте его мне!“
„Как можно! это ружье дорогое. Таких ружьев теперь не сыщете нигде. Я еще как собирался в милицию, купил его у турчина. А теперь бы то так вдруг и отдать его! Как можно? это вещь необходимая.“
„На что же она необходимая?“
„Как на что? А когда нападут на дом разбойники… Еще бы не необходимая. Слава тебе господи! теперь я спокоен и не боюсь никого. А отчего? Оттого, что я знаю, что у меня стоит в коморе ружье.“
„Хорошее ружье! Да у него, Иван Никифорович, замок испорчен.“
„Что ж что испорчен? Можно починить. Нужно только смазать конопляным маслом, чтоб не ржавел.“
„Из ваших слов, Иван Никифорович, я никак не вижу дружественного ко мне расположения. Вы ничего не хотите сделать для меня в знак приязни.“
„Как же это вы говорите, Иван Иванович, что я вам не оказываю никакой приязни? Как вам не совестно! Ваши волы пасутся на моей степи и я ни разу не занимал их. Когда едете в Полтаву, всегда просите у меня повозки, и что ж? разве я отказал когда? Ребятишки ваши перелезают чрез плетень в мой двор и играют с моими собаками — я ничего не говорю: пусть себе играют, лишь бы ничего не трогали! пусть себе играют!“
„Когда не хотите подарить, так пожалуй поменяемся.“
„Что ж вы дадите мне за него?“ При этом Иван Никифорович облокотился на руку и поглядел на Ивана Ивановича.
„Я вам дам за него бурую свинью, ту самую, что я откормил в сажу. Славная свинья! Увидите, если на следующий год она не наведет вам поросят.“
„Я не знаю, как вы, Иван Иванович, можете это говорить. На что мне свинья ваша? Разве чорту поминки делать.“