Он помотал опущенной головой. Тогда она засердилась:
– А что припёрся ни свет ни заря? Чего глаза прячешь, волчонок?
Ладно, глаза он поднял. И опустеть больше уже не мог – загляделся. Конечно, тут ещё и заря штуку сделала: выглянула из-за крыш и высветила розовым цветом верх дверного проёма, лицо Смерти и её плечи.
– Да что ты молчишь-то? – нахмурилась она. – Лицо будто мёртвое. И рубаха разодрана.
Сенька только теперь заметил, что рубаха и вправду от ворота до рукава порвана, висит вкривь. Видно, зацепился за что-то, когда из гостиницы выбегал.
– Ты что, пораненый? – спросила Смерть. – У тебя кровь.
Протянула руку, потёрла пальцем присохшее к щеке пятнышко. Скорик догадался: брызги долетели, когда из купца хлестало.
А палец у Смерти оказался горячий, и от неожиданного этого прикосновения Сенька вдруг взял и разрыдался.
Стоит, ревмя ревёт, слезы в три ручья. Ужас до чего стыдно, а остановиться возможности нет. Уж давил в себе плач, давил, а тот всё прорывался, и, главное, жалкий такой, будто щенок скулит! Тогда Сенька ругаться стал, как никогда не ругался – самыми что ни на есть похабными словами. А слезы всё равно текут. Смерть его за руку взяла:
– Ну что ты, что? Идём-ка.
Закрыла, дверь на засов, потянула за собой, в дом. Он пробовал упираться, но Смерть была сильная.
Усадила за стол, взяв за плечи. Он уже не плакал, только всхлипывал и глаза руками тёр, яростно.
Поставила она перед ним стакан, в нем коричневая вода.
– А ну выпей, – говорит. – Это ром ямайский.
Он выпил. В груди горячо стало, а так ничего.
– Теперь на диван ложись.
– Не лягу я! – огрызнулся Сенька и уж снова на неё не смотрел.
Но все-таки лёг, потому что голова кружилась. Едва откинулся на подушку, и сразу пропало все.
Когда Сенька проснулся, давно уже был день, да не ранний – солнце светило с другой стороны, не где улица, а где двор. Под одеялом – пушистым, лёгким, в сине-зеленую клетку – лежалось хорошо, привольно.
Смерть за столом сидела, шила что-то или, может, вышивала. Была она к Сеньке боком, и сбоку тоже была невозможно красивая, только казалась грустнее, чем если спереди смотреть. Широко-то он глаза открывать не стал, через ресницы на неё смотрел, долго. Тут ведь ещё прикинуть надо было после давешнего, как себя держать. И вообще разобраться, что к чему. Почему это, к примеру, он голый лежит? То есть не совсем голый, в штанах, но без рубахи и без сапог. Это, надо понимать, она его, сонного, раздевала, а он и не помнит.
Тут Смерть голову повернула и, хоть Скорик поскорей ресницы сжал, все равно поняла, что он уже не спит.
– Проснулся? – говорит. – Есть хочешь? Садись к столу. Вот, сайка свежая. И молока на.
– Не хочу, – буркнул, Сенька, обидевшись на молоко – нет чаю или кофею человеку предложить. Хотя конечно, какого к себе можно ждать уважения, если расхныкался, словно дитя малое.
Она поднялась, взяла со стола чашку и булку, подсела к нему. Напугавшись, что Смерть станет его с рук кормить, будто вовсе малька какого, Сенька сел.
Так вдруг жрать захотелось – аж затрясся весь. И давай сайку трескать, молоком запивать. Смерть смотрела, ждала. Долго-то ей ждать не пришлось, Сенька в минуту всё схомячил.
– Теперь сказывай, что стряслось, – велела она. Делать нечего. Голову повесил, брови схмурил и рассказал – коротко, но честно, без утайки. А закончил так:
– Виноватый я перед тобой. Подвёл тебя, значит. Ты за меня перед Князем поручилась, а я, вишь, хлипкий оказался. Куда мне в фартовые. Думал, я коршун, а я – воробьишка облезлый.
И только договорив до конца, посмотрел на неё. Она такая сердитая была, что у Сеньки на сердце совсем погано сделалось.
Несколько времени помолчали. Потом она говорит:
– Это я, Скорик, перед тобой виновата, что к Князю допустила. Не в себе я была. – И уже не Сеньке, а себе, качая головой. – Ох, Князь, Князь…
– Да не Князь это, Очко, – сказал он. – Очко калмыков порезал. Я ж говорил…
– С Очка что взять, он нелюдь. А Князь раньше человек был, я помню. Вначале-то я даже хотела его…
Так и не узнал Сенька, чего она хотела, потому что в эту самую минуту стук донёсся, особенный: тук-тук, тук-тук-тук и ещё два раза тук-тук.
Смерть вскинулась:
– Он! Лёгок на помине, бес. А ну вставай, живо. Увидит – убьёт тебя. Не посмотрит, что малец. Страсть до чего ревнивый.
Скорика упрашивать не пришлось – как сдуло его с дивана, даже на «мальца» не обиделся.
Спросил испуганно:
– Куда? В окошко?
– Нет, открывать долго.
Он – к одной из двух дверей, что белели рядышком одна от другой. Смерть говорит:
– В ванную нельзя. Князь – чистюля, всегда первым делом идёт руки мыть. Давай туда. – И на соседнюю показывает.
Сеньке что – в печку бы горящую залез, только бы Князю не попасться. А тот уже снова стучит, громче прежнего.
Влетел в комнатёнку навроде чуланчика или даже шкапа, только всю белую, кафельную. У стены, прямо на полу, стояла большая фарфоровая ваза, тоже белая.
– Чего это? – спросил Сенька. Она смеётся:
– Ватер-клозет. Нужник с водосливом.
– А если ему по нужде приспичит?
Она засмеялась пуще прежнего:
– Да он раньше лопнет, чем при барышне в нужник пойдёт. Он же Князь.
Захлопнула дверь, пошла открывать. Сенька слышал, как она крикнула: «Ну иду, иду, ишь расстучался!»
Потом голос Князя донёсся:
– Чего заперлась? Никогда же не запираешься?
– Платок из прихожей стащили, залез кто-то ночью.
Князь уж в горнице был.
– Это кто-то чужой, залётный. Хитровские не насмелились бы. Ништо, скажу слово – вернут твой платок и вора сыщут, не зарадуется.
– Да бог с ним, с платком. Старый совсем, выбросить хотела.
Потом разговор поутих, зашелестело что-то, причмокнуло. Она сказала:
– Ну здравствуй, здравствуй.
Милуются, догадался Сенька. Князь говорит:
– Пойду руки и рожу помою. Пыльный весь.
Близко, за стеной, зашумела вода и лилась долго. Скорик тем временем огляделся в нужном шкапу.
Над вазой труба торчала, сверху бак чугунный, а из него свисала цепь с бульбой на конце – для какой цели-надобности, непонятно. Но Скорику сейчас не до любопытствований было. Ноги бы унести, пока цел.
А под потолком как раз окошко просвечивало – небольшое, но пролезть можно. Если на фарфор встать, за цепку ухватиться, после за бак, то вполне можно было дотянуться.
Долго раздумывать не стал. Влез на вазу (ох, не треснула бы!), за цепь хвать.
Ваза ничего, сдюжила, а вот цепь оказалась подлая: дёрнулась книзу и труба вдруг как заревёт, как снизу вода хлынет!
Скорик от ужаса чуть не сомлел.
Смерть заглянула:
– Ты что? – шепчет. – Очумел?
А тут как раз дверь рядом стукнула – это Князь из ванной вышел. Ну Смерть повернулась, тоже вроде как дело сделала.
Закрыла за собой дверь, плотно.
Сенька ещё какое-то время в себя приходил, за сердце держался. Потом, когда малость полегчало, сел рядом с вазой на корточки, стал думать, как это красавицы нужные дела справляют. Со стороны натуры посмотреть, вроде должны, но вообразить Смерть за таким занятием не было никакой возможности. Опять же куда здесь? Не в вазу ведь эту белоснежную? Из такой красотищи разве что кисель хлебать.
Так и остался в сомнении. Вполне предположительно, что у особенных красавиц всё и устроено как-нибудь по-особенному.
Пообвыкся немножко в шкапу сидеть – захотелось узнать, чего они там в горнице делают.
Ухом к двери прижался, хотел послушать, да только слов было не разобрать. Потыкался туда-сюда и наконец на четвереньки пристроился, ухом к самому полу. Там, где под дверью щёлочка, лучше всего слыхать было.
Сначала её голос донёсся:
– Сказано ведь – не в расположении я нынче баловаться.
Он говорит:
– А я те подарок принёс, колечко яхонтовое.
Она:
– Туда положи, к зеркалу.