“Пять утра, а печет!”
Не успел я задремать, как откуда ни возьмись появился чернокожий парень в растаманской шапке. Оглядев спящую команду, хлопнул узкими ладонями. Туристы, как лагерники, выстроились в шеренгу.
– Эй, на чемодане! – помахал мне рукой. – Тебя тоже касается.
Народ уставился в нашу сторону. “Да пошел ты!” – Я показал парню средний палец и отвернулся.
…За деревьями лежала широкая молочно-зеленая река. Она была подернута дымкой, и помятый пароходик у причала тихо коптил розовое небо. Компания стала шумно перебираться из автобуса на палубу, занимать лавки.
Чемодан отказывался ехать по траве, я взвалил его на спину. Потеряв равновесие, чуть не упал в воду.
Места в салоне расхватали, осталась верхняя палуба. Пока устраивались, укладывались, пароход бесшумно вырулил на середину реки. Вокруг сновали лодки, у которых винт вынесен за борт на палке.
По берегам лежали заводи и плавни, где понуро стояли затопленные деревья. Впадины и ложбины прибрежной зоны.
Через час, когда я проснулся, берегов не было видно, мы шли в открытом море. Облака странные, кучерявые – как петрушка.
Изумрудная, с белой оторочкой волна отваливает от борта и откатывает в море.
Горизонт размыт, пустая бутылка бьется у борта.
Накрывшись от солнца кто чем, на палубе вповалку спали. Контингент разнообразный, зрелый. Есть даже пара стариков, смуглая кожа в горчичной сыпи. Не спят, читают местные газеты.
Наконец на горизонте, в жарком мареве, появился остров. Народ на палубе зашевелился, люди выстроились вдоль борта, стали вытягивать шеи. Затихли, как на торжественной линейке. Неумолимо увеличиваясь в размерах, остров приближался. Медленно, как на камеру, открывались скалы и отроги, укромные бухты. Заросшие расселины и каменные выступы в лимонных пятнах света. И возникало ощущение, что он – это целый мир, другая планета, неизвестная и прекрасная. И люди молча следили, как она разрастается, эта планета, разворачивается в пространстве.
– Судя по всему, мы у врат рая, – неопределенно хмыкнула.
По глазам я понял, что она с трудом скрывает волнение.
13
Первое время я очень болезненно переживал судьбу своих сценариев.
Сражался с режиссерами за каждую реплику, за каждую сцену.
Скандалил, если имя в титрах значилось слишком мелко. Даже по костюмам и то влезал, советовал.
Потом, через некоторое время, стал изображать презрение. Смотрел сверху вниз, цедил сквозь зубы. Делая вид, что мне безразлично. Что я занимаюсь этим только по необходимости. Из-за денег.
А пару лет назад по-настоящему плюнул.
С удивлением и радостью я обнаружил, что мне действительно все равно, какими выйдут на экране персонажи. Как будут вести себя, что скажут. И перестал ездить на премьеры в провинцию, записывать сериалы. О том, что спектакль идет с успехом, узнавал по начислениям на книжку. Или по вырезкам из газет, которые присылали завлиты.
Мне вдруг стало ясно, что, наделяя героев собственной фантазии жизнью, я избавляюсь от шумных постояльцев да еще получаю за это деньги. И что глупо желать большего.
Последнее время они и так разошлись, разговорились, эти персонажи.
Шумели, без конца ссорились. Перешептывались. Или как по команде начинали тараторить. Все, разом. В такие часы голова моя гудела, разламывалась от голосов. Я не мог удержаться, ввязывался в разговор. Что-то доказывал, спорил. Ходил по улицам шевеля губами, как лунатик. А потом садился за монитор и выпускал всех на волю.
Где их ждала другая история, другая жизнь.
…Когда-то, давным-давно, когда был жив отец, я хотел стать физиком.
В школе подавал надежды, считался первым в классе. Пару раз меня возили на городские олимпиады, я поступал в заочные школы. Но, получая очередной пакет из университета, ощущал какую-то жизненную неточность. Ошибку в адресе – настолько чуждыми, не моими представлялись занятия. Как будто кто-то другой пишет уравнения, решает задачи.
А я просто занимаю его место.
Мать, опасаясь, как бы я не погряз в точных науках, отдала меня в художественную школу. “Для пропорционального развития”, как она говорила. И тут меня тоже ожидал легкий успех. Очень скоро я научился рисовать натюрморты и пейзажи. Композиции. Мои картинки стали брать на районные смотры. После чего они подолгу висели в фойе местных кинотеатров. Но когда мы толпой приходили в кино – на
“Пиратов ХХ века” или “Торпедоносцев”, – я чувствовал неловкость.
Как будто не я, а кто-то другой рисовал эти лапти и головы. Торсы и розетки. И мое имя стоит под картинами по ошибке.
Через несколько лет, в начале девяностых, рухнула наука, вся моя физика стала бессмысленной. Репетитор уехал в Америку, ученые расползлись по вещевым рынкам и перестали узнавать друг друга. Даже институт, куда меня хотели пристроить, закрылся.
Художественная школа тоже пришла в упадок. Не на что стало покупать глину, гипс. Бумагу и краски. Платить за отопление и учителю – тоже.
И тогда классы просто распустили – на неопределенное время.
Какое-то время я еще рисовал дома. Сидел с планшетом в Пушкинском музее. Но когда в нашей школе открыли мебельный салон, понял, что ждать нечего.
И забросил рисование окончательно.
Как раз в то время стали издавать запрещенные книги, я увлекся
Кьеркегором и Ницше. Серебряным веком. Тогда же на широкий экран вышло запрещенное европейское кино – и наше, лежавшее на полках.
Годар, Гринуэй, Бунюэль – я смотрел их фильмы десятки раз. Выстаивая в очередях на ретроспективу Германа или Сокурова, я смутно понимал, что хочу связать свою жизнь с кино. Но каким образом?
После смерти отца мать ушла из института, стала шить на заказ.
Возила из Турции шмотки. Устраивала личную жизнь. Никому не нужный, ничем и никем не связанный, я оказался предоставленным самому себе.
Свободным.
Во ВГИК брали со стажем, пару лет я решил подождать, осмотреться.
Дать себе волю – тем более что от армии мать меня откупила. Не то чтобы я бросился в самый водоворот, полез на рожон – для этого я слишком любил себя. Я сделал по-другому – просто поплыл по течению, с любопытством наблюдая за тем, куда меня вынесет.
Я был меломаном и хиппи. Ездил автостопом на рок-фестивали, болтался в Сайгоне. Паломничал по русским монастырям, притворяясь православным юношей. Зимой зарабатывал, а летом бродил с рюкзаком по
Крыму. Я с одинаковой бойкостью торговал на лотке русскими иконами и
“Моей борьбой” Гитлера. Солдатскими орденами и ваучерами. Работал реставратором в литературном музее – подделывал оригиналы писем и однажды на спор украл подлинник Блока – и писал речи политикам, причем любых партий. Жил альфонсом, выслушивая ночные истерики вдвое старшей меня женщины, пока не сбежал от нее в тапочках. Подметал улицы и даже работал гардеробщиком в театре – правда, недолго.
Легкость, с которой мне давались навыки, позволяла жить бездумно и безбедно. Лишь одного я не смог понять. Кто я? Что мне в жизни нужно? Как вода, я принимал форму, которую принимала жизнь. Как амальгама, я отражал то, что видел. Был зеркалом, молекулярной пленкой. Пока образы, человеческие типы в моем сознании не выучились языку. Не заговорили внутри меня. Тогда-то я поступил в институт, на сценарный. Учился легко, без усилий. Помню, ходил по городу в шинели с “Мосфильма”, цитировал русских поэтов. Пил спирт, глядя на Москву, темную и грязную.
Но кто стоял со мной на Ленинских горах? Ни лиц, ни имен не помню.
Я писал сценарии, скетчи – так, как будто в тексте нашлась наконец моя подлинная реальность. После премьеры в театре взялся за пьесы и по очереди вывел тех, кого видел, – и тех, кем успел побывать сам. С той разницей, что с помощью персонажей я осуществлял то, чего сам никогда не делал.
Насколько сам я умел приспособиться к любым обстоятельствам, принять любую форму, облик – настолько герои мои были цельными и волевыми личностями. Идущими напролом, на риск. Наверное, так я мстил реальности за то, что не смог найти своего лица, что ее щедрость оказалась бессмысленной, шансы – неиспользованными.