Новому мужу его старшей неудачной дочери как раз требовалось какое-либо место работы, и он свое место беззастенчиво получил, несмотря на то, что образование имел среднее специальное, гуманитарное, то есть практически никакого.
И как только все это произошло, к власти сразу пришли прогрессивные политсилы общества, и в стране такое началось, что всем стало не до галстуков, и не до костюмов, и не до воспитания подрастающего поколения – началась свобода со всеми своими разнообразными прелестями и последствиями. Я эти последствия почувствовал, наверно, даже раньше других. Почувствовал. А понял- поздно. Что не главное. Главное – поздно поняли другие, те, от кого зависело давать нам свободу или погодить с этим раз и навсегда. Но они, может, вообще ничего не поняли. От них всего можно ожидать. Они, скорее всего, до сих пор просыпаются каждое утро и разговаривают с собой перед зеркалом вслух, бреясь. На тему, что вот, мол, мы их, козлов, осчастливили, свободу дали, спустив ее сверху вниз бесплатно, а они нас за это, грубо говоря, низвергли в пучину истории, и никакой от них настоящей благодарности или славы мы не видели. И теперь уже не увидим. И они мучаются этим и чувствуют, что жизнь их пошла насмарку и по большому счету не состоялась. Конечно, это их угнетает, особенно их верных жен это угнетает, и они становятся все более неуживчивыми и все более злыми, а также и все более стервозными старухами. Вообще, говорят, что ничего нет ужаснее старой, разочарованной в жизни и в муже стервы, стервы, которая и наверху, на пике, была стервой, а уж сорвавшись с пика вниз, на равнину, кажущуюся ей пропастью без дна и покрышки, она превращается в такое чудо от слова “чудище”, что ни в какой сказке сказать нельзя, даже в самой русской народной.
Но, с другой стороны, от неудачной жизни и неудачного мужа любая, самая рядовая обычная женщина с возрастом лучше не становится. Наверно, поэтому я не прожил всю свою жизнь со своей ровесницей, а жил ее по кусочку с женщинами разных поколений. И чем дальше я жил, тем моложе становились женщины. В смысле, не вообще всё моложе, а всё моложе и моложе меня. Сейчас я уже понимаю, что больше так продолжаться не может, что возраст тоже имеет свою критическую массу, по достижении которой молодые просто перестают связывать тебя со словом “мужчина”, а немолодые, если и интересуются тобой, то в мелких корыстных целях. Например, смотрят – нельзя ли взять тебя к себе в тепло, чтобы ты недолго пожил в нем до своего конца, оставив свою квартиру их детям или внукам. Это, конечно, я забегаю мыслями далеко вперед, я еще не в этом трудном и безысходном возрасте. Я даже наоборот, в возрасте, когда разница совсем не ощущается. Во всяком случае, она не ощущается мною. Если мои ощущения верны, а не ошибочны. И совпадают с ощущениями моей нынешней, в общем и целом молодой жены. Единственно, что я за собой замечаю в последние годы, – я постепенно выхожу из так называемой активной жизни. Не ухожу, а именно выхожу. Как выходят из любимой игры, когда теряют к ней интерес, или когда она надоедает и угнетает своими надуманными тупыми правилами, или когда просто от нее устают. У меня присутствуют все три веские причины вместе. И потеря интереса, и усталость, и правила. Вернее, отсутствие правил. Или не отсутствие. Какие-то правила существуют, и все знают, что они существуют. Просто их существование ничего не меняет и не определяет. Люди живут не по правилам, а рядом с правилами. Иногда вписываясь в них, иногда не вписываясь, а выходя за рамки. В общем, существование правил никого не останавливает, если правила нужно нарушить или вовсе ими пренебречь. Так жить веселее и интереснее. Такая жизнь больше адреналина выбрасывает в кровь. Ведя, к сожалению, ко всеобщему адреналиновому бесправию. Потому что, если нарушаем правила мы, их нарушают и по отношению к нам сторицей. Особенно в условиях нашей специфической свободы слова и дела. Которая в основном и является /свободой нарушать правила/. И распространяется эта свобода на всех членов общественного организма, но на тех, кто правила создает, она распространяется вдвойне, и они пользуются ею неограниченно, по своему личному усмотрению, спонтанно.
Не мне, конечно, об этом судить и рассуждать. Я всегда только и делал, что правила как-нибудь нарушал. Не специально и не преднамеренно, зато все подряд – от правил дорожного движения до правил человеческого общежития и морали. В частности – высокой морали. А сейчас я вообще бок о бок и, можно сказать, душа в душу работаю с независимой уличной девочкой Таней – в смысле, она стоит там же, где и я. В сквере. Только у нее своя клиентура, у меня своя. У нее клиентов гораздо больше. Что немудрено – клиентов больше у всех моих уличных коллег. И у тех, кто на ходу рисует шаржи и портреты прохожих граждан, и у тех, кто определяет их – граждан- вес, их давление, их рост и их якобы биополе. У того же Феди-музыканта их больше. Впрочем, когда Федя играет на скрипке, баяне или кларнете, действительно, есть на что посмотреть и за что заплатить. У него на левой руке недостает среднего и безымянного пальцев, а на правой – большого и указательного. Мало того, у него на плече всегда толчется огромный разноцветный петух Иаков и в самых жалобных местах он кричит троекратно “Ура-а-а!” и бьет левым крылом Федю по лысине.
А с Таней мы, можно сказать, платонически и бескорыстно дружим.
В рабочее время, когда оно от работы свободно. Тогда мы с Таней беседуем и укрепляем сопротивляемость наших организмов, употребляя на ветру крепкие спиртные напитки в микроскопически малых дозах. Только для согрева внутренностей. И никак не для пьянства. Ни Таня, ни я на работе не пьем. Кроме того, у меня на это нет обычно средств, а пить на шару я умею, но очень плохо.
Мне стыдно благодаря воспитанию пить на шару, за чужой, Танин, счет. Я же не потерял еще совесть и свое личное мужское достоинство. Не потерял и терять не собираюсь. Во всяком случае
– пока. Но Таня предлагает мне выпить буквально по нескольку граммов, и я принимаю ее предложения, потому что не научен отказывать женщинам. А выпив, она просит меня рассказать ей что-нибудь смешное и полезное из художественной литературы, и я рассказываю ей избранные места бессмертных поэм “Мертвые души” и
“Москва-Петушки”. В основном – про “Слезу комсомолки”, “Сучий потрох” и “Поцелуй тети Клавы”. Но не только. Про другое – например, про “косу от попы до затылка” и про “я увезу тебя в
Лобню” – я тоже рассказываю Тане, и ей это тоже нравится. Не меньше, чем “зять мой Мижуев” и письмо Онегина к Татьяне, которое к вышеупомянутым поэмам никакого отношения не имеет.
А когда рабочее время у Тани занято, ей, конечно, не до меня и не до дружбы, и уж тем более не до классических литературных произведений искусства. Она же любит свою работу всем своим пышным трудоспособным телом, говоря – мы на работе не трахаемся и не сношаемся, а рас-сла-бляемся. Как выяснилось,
“расслабляемся” – это эвфемизм, употребляемый всеми проститутками нашего города, независимо от ранга и специализации. Видимо, их в этом слове привлекает вторая половина, то есть “бляемся”. Но это я так, ради красного словца сказал. Страдаю я дурной привычкой – словоблудием. Копаюсь и блужу в словах, стоя целыми днями на улице. Так нет-нет, что-нибудь от скуки и выкопаешь. Непонятно, зачем. Какую-нибудь языковую чертовщину. Какое-нибудь прилагательное, не имеющее в себе смысла. Допустим – “животрепещущий”. Ну кому нужно слово
“животрепещущий”, если слова “мертвотрепещущий” нет и быть не может? Непонятно. Еще более непонятно, как в великом и могучем языке – зеркале революции – могло получиться, что одна-единственная буква с самых задворков алфавита способна изменить смысл целого существительного? И как изменить! Вот -
“божество” и “убожество”.
А что касается Таниной профессии, то меня в школе учили, что всякий труд в чем-то почетен. А если он еще и доставляет удовольствие трудящемуся- это только хорошо, а не плохо, поскольку, трудясь с удовольствием, человек прямой столбовой дорогой идет к коммунизму. Нас в самом деле так учили. И мы этому даже верили – конечно, не все и не всему, зато искренне и опять же с удовольствием.