– Они меня так достали своим враньем, – придвинувшись ко мне через столик, тоном обиженной заговорщицы пожаловалась она. – Как будто только их дети чего-то стоят, как будто они одни герои… А я, между прочим, тоже своего сына вырастила совершенно одна. Очень хитро у них получается: с одной стороны, нам не на что жаловаться, раз у нас нормальные дети, а с другой стороны, наши дети в подметки не годятся их уродам!.. Как только в “Огонек надежды” попадет какой-нибудь нормальный ребенок – он же сразу все обегает, тысячу вопросов задаст – так они все разом накидываются: ах, какой он невоспитанный!..
– Это так по-человечески… Самым несчастным нужен совсем уж непроглядный сказочный слой, а нам сгодится и потоньше.
– Вы считаете, правды вообще не существует?..
– В точку. Сказать: “Я более прав, чем ты”, все равно что сказать:
“Мои интересы важнее твоих”.
– Но я, по крайней мере, из-за своих сказок не забываю, что моему ребенку на самом деле нужно. А Лева своего обожаемого Максика одевает в старые мамашины сапоги, в пиджак с распоротой подмышкой… У него ведь и зубы ужасные… Лева его разбаловал так, что он теперь без него шагу не сможет ступить – или сам куда-нибудь провалится, или его побьют. В интернате же его сразу заколют – и все из-за Левиной
преданности … “Злые” родители заставляют и постель убирать, и воду носить – и дети их вполне могут без них обойтись. А добрые душат детей своей любовью!.. А когда им об этом говоришь, у всех одна песня: я мечтаю его пережить. Да что же это за родители, которые мечтают пережить своих детей! И многим из них даже в интернате, в конце концов, будет лучше, чем дома. Где они вообще сидят в тюрьме!
И Лева держит Максика в тюрьме. Только дает ему жирной еды по две порции, которой ему нельзя. И тот потом в сортир бегает всю ночь. И притом не всегда добегает…
Удар за ударом по моей едва завязавшейся красивой сказке…
– Вы сказали – немотивированная агрессия. А разве агрессия бывает немотивированная?
– Не бывает, конечно. У нас в Сюллики один тяжелый лупил всех подряд – вдруг подойдет, и бац по морде! А я догадалась: он таким способом добивается внимания. Когда он хорошо себя ведет, его никто не замечает – а тут сразу все начинают бегать, кричать, куда-то его волокут, фиксируют, колют… А я начала вовлекать его в разные коллективные дела – пускай путается под ногами, – и он перестал драться.
– Совсем как мы… Нам ведь тоже хуже всего, когда мы никто.
– Правда! – она так широко распахнула свои умненькие глазки. – Я всегда удивляюсь, как вы все живете, атеисты… Кто не чувствует на себе взгляда Господа.
Только сверхдетская серьезность и внезапно вспыхнувшее в ее волосах сапфировое зарево позволили произнести такую напыщенность без фальши.
– А правда, что дауны… Что люди с синдромом Дауна очень добрые?
– Конечно, они не злые… Но ведь добрый человек должен чем-то жертвовать? А чем они могут жертвовать, у них же ничего нет… Я считаю, – Женя понизила голос до окончательной подпольности, – что у
Максика никакого синдрома Дауна нет. Просто его мамаша родила от остяка, а чтобы скрыть, объявила его дауном. А он на самом деле просто монголоидный кретин.
Мне показалось, я окончательно тронулся: некий призрачный остяк, более культурно – селькуп, не то хант сопровождал меня с младенчества: моя мама очень гордилась, что ее ученик Петя Мандаков
поступилв Ленинграде и сделался выдающимся селькупским, не то хантским поэтом. Когда Мандаков был увенчан Госпремией Эрэсэфэсэр, я даже хотел из ностальгических чувств купить его “Избранное”, но тут, как на грех, познакомился с его переводчиком, монголоидным евреем.
Босс зазывал его в свой чум на улице Ленина и объявлял: требуется стихотворение “Я твой олень – ты моя олениха, я тебя люблю – ты от меня убегаешь”. И слуга чужого вдохновения за полчаса вынашивал из этой капельки семени целую балладу: ай-ай-ай, ты моя олениха, твои рога как кедровник, твой мех как ягель, – больше наплетешь – больше огребешь…
– Левина жена ужасно хитрая, она же явная ведьма, – тем временем ябедничала Женя. – Все знали, что она ходит к этому остяку, а Леве она объяснила, что у Максика хромосома повредилась из-за неправильной астрологии.
В пограничном дюралевом ангарчике блаженные ждали своей очереди так же невозмутимо, как только что жевали. Один Леша в неизменной позе снятия с креста пытался бродить по залу, про каждую невидненькую женщину в военной форме настойчиво допытываясь: это финка? а это? а почему вы думаете, что не финка?.. Тоже, стало быть, нуждался в нездешнем. Но теперь для нас здешним сделалось все…
И в чистеньком городке, где мы еще раз остановились передохнуть, -что-то вроде Куусаемкошку, – тоже было не на чем остановиться глазу, то есть мечте: металл, стекло, вылизанный бетон – идеальная фабрика для жилья, но я не умею восхищаться
удобствами . Оставались только звуки: старый верный Вяйнемёйнен и кователь Ильмаринен, Похъёла, страна тумана, Лоухи, Похъёлы хозяйка, и веселый Леминкяйнен, Кюллики, девица-цветик, кантеле из кости щуки…
Даже Леша это понимал: по солнечному торговому цеху он побродил совсем недолго – выбрал раззолоченную шоколадку, развернул, откусил и положил обратно под озадаченным взглядом свеженькой, румяной продавщицы – и тут же перешел к более высокому занятию: “Экспе-рыт, пойдем знакомиться с финками”. Подходил он исключительно к пышным блондинкам. И этаким глистообразным матадором начинал разглядывать их в упор и мимо, покуда они не одаряли его чарующей улыбкой. Тогда он взывал ко мне: “Экспе-рыт, скажи ей, что я ее люблю”. “Хи лавз ю”, – как бы извиняясь, сообщал я избранницам, но женщинам, по-видимому, ничье внимание не кажется излишним. “Ай лав хим туу”, – растроганно отвечали они. “Где тебе больше нравится – в России или в
Финляндии?” – спросил я Лешу, и он, не колеблясь, ответил: “Конечно, в Финляндии. Русским что-нибудь скажешь, и они сразу в морду.
А финны хорошие, ничего не понимают”.
В вестибюле гениальный поэт-аутист сосредоточенно бросал монеты в игорный автомат. “Трех евро не хватает”, – озабоченно поделился он со мной. Я сыпанул ему горсточку европейской мелочи, он не выказал ни малейшей признательности. Продул. Снова обратился ко мне:
“Евгения Михайловна обещала купить мне шнурок для очков. Спросите ее, она собирается его купить?” Я разыскал Женю в парфюмерном отделе – она метила запястье духами и самозабвенно (серебряные нити у нее на висках были лишь изящнейшим дизайнерским приемом) припадала к нему своим кукольным носиком. Купила, купила, из царства ароматов пробормотала она. Но петушиный крик из ее сумочки разом вернул ее к жизни – она выхватила мобильник и возбужденно затараторила: укси, укси…
Я поспешил порадовать поэта: все в порядке, она вам купила цепочку.
“Она обещала шнурок”. – “Ну, значит, шнурок”. – “Так все-таки – шнурок или цепочку?” – “Не помню – что обещала, то и купила”. -
“Шнурок и цепочка совершенно разные вещи”. Я узнал от него еще две мудрые истины: в наше время ни с кем не следует дружить – могут обмануть, могут ударить, и еще не нужно жениться на курящих девочках
– могут родиться неполноценные дети.
На великолепно благоустроенном и озелененном фабричном дворе, какие в сегодняшнем цивилизованном мире зовутся улицами, я натолкнулся на переводчицу Ронсара, – она просветленно добывала из покорно раскрытого рта апоплексического Маленкова забытые им остатки пищи.
Поймав мой не успевший увернуться взгляд, она спросила с просветленным сочувствием:
– Вам, должно быть, неприятно? – и тут же повернулась к своему склеротическому одутловатому младенцу: – Все, голубчик, можешь закрыть.
– Ну что вы,- забормотал я,- материнская любовь, преданность, святость…
– Я ему мачеха, – еще более просветленно улыбнулась она. – Вы не проводите его к автобусу?
По дороге гипертонический хозяйственник все время как бы искательно поглядывал на меня из-под своей маленковской челки и наконец решился: “Я не потеряюсь?”